Неточные совпадения
Особенно приметна была в этом лице его мертвая бледность, придававшая всей физиономии молодого человека изможденный вид, несмотря на довольно крепкое сложение, и вместе с
тем что-то страстное,
до страдания, не гармонировавшее с нахальною и грубою улыбкой и с резким, самодовольным его взглядом.
— О, еще бы! — тотчас же ответил князь, — князей Мышкиных теперь и совсем нет, кроме меня; мне кажется, я последний. А что касается
до отцов и дедов,
то они у нас и однодворцами бывали. Отец мой был, впрочем, армии подпоручик, из юнкеров. Да вот не знаю, каким образом и генеральша Епанчина очутилась тоже из княжон Мышкиных, тоже последняя в своем роде…
— Да… как же это? — удивился
до столбняка и чуть не выпучил глаза чиновник, у которого все лицо тотчас же стало складываться во что-то благоговейное и подобострастное, даже испуганное, — это
того самого Семена Парфеновича Рогожина, потомственного почетного гражданина, что с месяц назад
тому помре и два с половиной миллиона капиталу оставил?
Что же касается
до чиновника, так
тот так и повис над Рогожиным, дыхнуть не смел, ловил и взвешивал каждое слово, точно бриллианта искал.
Лебедев кончил
тем, что достиг своего. Скоро шумная ватага удалилась по направлению к Вознесенскому проспекту. Князю надо было повернуть к Литейной. Было сыро и мокро; князь расспросил прохожих, —
до конца предстоявшего ему пути выходило версты три, и он решился взять извозчика.
Тот, кого убивают разбойники, режут ночью, в лесу или как-нибудь, непременно еще надеется, что спасется,
до самого последнего мгновения.
— О, не извиняйтесь. Нет-с, я думаю, что не имею ни талантов, ни особых способностей; даже напротив, потому что я больной человек и правильно не учился. Что же касается
до хлеба,
то мне кажется…
— Своего положения? — подсказал Ганя затруднившемуся генералу. — Она понимает; вы на нее не сердитесь. Я, впрочем, тогда же намылил голову, чтобы в чужие дела не совались. И, однако,
до сих пор всё
тем только у нас в доме и держится, что последнего слова еще не сказано, а гроза грянет. Если сегодня скажется последнее слово, стало быть, и все скажется.
Маменька их, генеральша Лизавета Прокофьевна, иногда косилась на откровенность их аппетита, но так как иные мнения ее, несмотря на всю наружную почтительность, с которою принимались дочерьми, в сущности, давно уже потеряли первоначальный и бесспорный авторитет между ними, и
до такой даже степени, что установившийся согласный конклав трех девиц сплошь да рядом начинал пересиливать,
то и генеральша, в видах собственного достоинства, нашла удобнее не спорить и уступать.
Если б он знал, например, что его убьют под венцом, или произойдет что-нибудь в этом роде, чрезвычайно неприличное, смешное и непринятое в обществе,
то он, конечно бы, испугался, но при этом не столько
того, что его убьют и ранят
до крови, или плюнут всепублично в лицо и пр., и пр., а
того, что это произойдет с ним в такой неестественной и непринятой форме.
Не только не было заметно в ней хотя бы малейшего появления прежней насмешки, прежней вражды и ненависти, прежнего хохоту, от которого, при одном воспоминании,
до сих пор проходил холод по спине Тоцкого, но, напротив, она как будто обрадовалась
тому, что может наконец поговорить с кем-нибудь откровенно и по-дружески.
Зато другому слуху он невольно верил и боялся его
до кошмара: он слышал за верное, что Настасья Филипповна будто бы в высшей степени знает, что Ганя женится только на деньгах, что у Гани душа черная, алчная, нетерпеливая, завистливая и необъятно, непропорционально ни с чем самолюбивая; что Ганя хотя и действительно страстно добивался победы над Настасьей Филипповной прежде, но когда оба друга решились эксплуатировать эту страсть, начинавшуюся с обеих сторон, в свою пользу, и купить Ганю продажей ему Настасьи Филипповны в законные жены,
то он возненавидел ее как свой кошмар.
— Давеча, действительно, — обратился к ней князь, несколько опять одушевляясь (он, казалось, очень скоро и доверчиво одушевлялся), — действительно у меня мысль была, когда вы у меня сюжет для картины спрашивали, дать вам сюжет: нарисовать лицо приговоренного за минуту
до удара гильотины, когда еще он на эшафоте стоит, пред
тем как ложиться на эту доску.
— Это ровно за минуту
до смерти, — с полною готовностию начал князь, увлекаясь воспоминанием и, по-видимому, тотчас же забыв о всем остальном, —
тот самый момент, когда он поднялся на лесенку и только что ступил на эшафот.
Мне кажется, он, наверно, думал дорогой: «Еще долго, еще жить три улицы остается; вот эту проеду, потом еще
та останется, потом еще
та, где булочник направо… еще когда-то доедем
до булочника!» Кругом народ, крик, шум, десять тысяч лиц, десять тысяч глаз, — все это надо перенести, а главное, мысль: «Вот их десять тысяч, а их никого не казнят, а меня-то казнят!» Ну, вот это все предварительно.
И представьте же,
до сих пор еще спорят, что, может быть, голова когда и отлетит,
то еще с секунду, может быть, знает, что она отлетела, — каково понятие!
Мать в
то время уж очень больна была и почти умирала; чрез два месяца она и в самом деле померла; она знала, что она умирает, но все-таки с дочерью помириться не подумала
до самой смерти, даже не говорила с ней ни слова, гнала спать в сени, даже почти не кормила.
Наконец, Шнейдер мне высказал одну очень странную свою мысль, — это уж было пред самым моим отъездом, — он сказал мне, что он вполне убедился, что я сам совершенный ребенок,
то есть вполне ребенок, что я только ростом и лицом похож на взрослого, но что развитием, душой, характером и, может быть, даже умом я не взрослый, и так и останусь, хотя бы я
до шестидесяти лет прожил.
Варвара Ардалионовна была девица лет двадцати трех, среднего роста, довольно худощавая, с лицом не
то чтобы очень красивым, но заключавшим в себе тайну нравиться без красоты и
до страсти привлекать к себе.
В голосе Гани слышалась уже
та степень раздражения, в которой человек почти сам рад этому раздражению, предается ему безо всякого удержу и чуть не с возрастающим наслаждением,
до чего бы это ни довело.
— Да и я бы насказал на вашем месте, — засмеялся князь Фердыщенке. — Давеча меня ваш портрет поразил очень, — продолжал он Настасье Филипповне, — потом я с Епанчиными про вас говорил… а рано утром, еще
до въезда в Петербург, на железной дороге, рассказывал мне много про вас Парфен Рогожин… И в
ту самую минуту, как я вам дверь отворил, я о вас тоже думал, а тут вдруг и вы.
Самолюбивый и тщеславный
до мнительности,
до ипохондрии; искавший во все эти два месяца хоть какой-нибудь точки, на которую мог бы опереться приличнее и выставить себя благороднее; чувствовавший, что еще новичок на избранной дороге и, пожалуй, не выдержит; с отчаяния решившийся наконец у себя дома, где был деспотом, на полную наглость, но не смевший решиться на это перед Настасьей Филипповной, сбивавшей его
до последней минуты с толку и безжалостно державшей над ним верх; «нетерпеливый нищий», по выражению самой Настасьи Филипповны, о чем ему уже было донесено; поклявшийся всеми клятвами больно наверстать ей всё это впоследствии, и в
то же время ребячески мечтавший иногда про себя свести концы и примирить все противоположности, — он должен теперь испить еще эту ужасную чашу, и, главное, в такую минуту!
— Как! Точь-в-точь? Одна и
та же история на двух концах Европы и точь-в-точь такая же во всех подробностях,
до светло-голубого платья! — настаивала безжалостная Настасья Филипповна. — Я вам «Indеpendance Belge» пришлю!
— Н-нет, у нас так не будет… Тут… тут есть обстоятельства… — пробормотал Ганя в тревожной задумчивости. — А что касается
до ее ответа,
то в нем уже нет сомнений, — прибавил он быстро. — Вы из чего заключаете, что она мне откажет?
Вы тут не всё знаете, князь… тут… и кроме
того, она убеждена, что я ее люблю
до сумасшествия, клянусь вам, и, знаете ли, я крепко подозреваю, что и она меня любит, по-своему
то есть, знаете поговорку: «Кого люблю,
того и бью».
— А весь покраснел и страдает. Ну, да ничего, ничего, не буду смеяться;
до свиданья. А знаете, ведь она женщина добродетельная, — можете вы этому верить? Вы думаете, она живет с
тем, с Тоцким? Ни-ни! И давно уже. А заметили вы, что она сама ужасно неловка и давеча в иные секунды конфузилась? Право. Вот этакие-то и любят властвовать. Ну, прощайте!
— И судя по
тому, что князь краснеет от невинной шутки, как невинная молодая девица, я заключаю, что он, как благородный юноша, питает в своем сердце самые похвальные намерения, — вдруг и совершенно неожиданно проговорил или, лучше сказать, прошамкал беззубый и совершенно
до сих пор молчавший семидесятилетний старичок учитель, от которого никто не мог ожидать, что он хоть заговорит-то в этот вечер.
— Вы меня убеждаете и в
том, господин Фердыщенко, что действительно можно ощущать удовольствие
до упоения, рассказывая о сальных своих поступках, хотя бы о них и не спрашивали… А впрочем… Извините, господин Фердыщенко.
Что же касается
до меня, господа,
то дальше и рассказывать совсем нечего: очень просто, и глупо, и скверно.
В провинции все дамы были восхищены
до восторга,
те, которые по крайней мере прочитали.
— Всех, всех впусти, Катя, не бойся, всех
до одного, а
то и без тебя войдут. Вон уж как шумят, точно давеча. Господа, вы, может быть, обижаетесь, — обратилась она к гостям, — что я такую компанию при вас принимаю? Я очень сожалею и прощения прошу, но так надо, а мне очень, очень бы желалось, чтобы вы все согласились быть при этой развязке моими свидетелями, хотя, впрочем, как вам угодно…
Что же касается мужчин,
то Птицын, например, был приятель с Рогожиным, Фердыщенко был как рыба в воде; Ганечка всё еще в себя прийти не мог, но хоть смутно, а неудержимо сам ощущал горячечную потребность достоять
до конца у своего позорного столба; старичок учитель, мало понимавший в чем дело, чуть не плакал и буквально дрожал от страха, заметив какую-то необыкновенную тревогу кругом и в Настасье Филипповне, которую обожал, как свою внучку; но он скорее бы умер, чем ее в такую минуту покинул.
–…Но мы, может быть, будем не бедны, а очень богаты, Настасья Филипповна, — продолжал князь
тем же робким голосом. — Я, впрочем, не знаю наверно, и жаль, что
до сих пор еще узнать ничего не мог в целый день, но я получил в Швейцарии письмо из Москвы, от одного господина Салазкина, и он меня уведомляет, что я будто бы могу получить очень большое наследство. Вот это письмо…
Что же касается
до девиц Епанчиных,
то вслух, конечно, ими ничего не было высказано.
«Видно из
того, что она его каждый день пригласила ходить к ней по утрам, от часу
до двух, и
тот каждый день к ней таскается и
до сих пор не надоел», — заключила генеральша, прибавив к
тому, что чрез «старуху» князь в двух-трех домах хороших стал принят.
Впоследствии, когда Варя уже вышла замуж, Нина Александровна и Ганя переехали вместе с ней к Птицыну, в Измайловский полк; что же касается
до генерала Иволгина,
то с ним почти в
то же самое время случилось одно совсем непредвиденное обстоятельство: его посадили в долговое отделение.
Теперь я прошу у него всего только пятнадцать рублей и обещаюсь, что никогда уже больше не буду просить и сверх
того в течение первых трех месяцев выплачу ему весь долг
до последней копейки.
— Ах, довольно, Лебедев! — с каким-то неприятным ощущением перебил князь, точно дотронулись
до его больного места. — Всё это… не так. Скажите лучше, когда переезжаете? Мне чем скорее,
тем лучше, потому что я в гостинице…
— «Я тебя, говорит, теперь и в лакеи-то к себе, может, взять не захочу, не
то что женой твоей быть». — «А я, говорю, так не выйду, один конец!» — «А я, говорит, сейчас Келлера позову, скажу ему, он тебя за ворота и вышвырнет». Я и кинулся на нее, да тут же
до синяков и избил.
А так как ты совсем необразованный человек,
то и стал бы деньги копить и сел бы, как отец, в этом доме с своими скопцами; пожалуй бы, и сам в их веру под конец перешел, и уж так бы „ты свои деньги полюбил, что и не два миллиона, а, пожалуй бы, и десять скопил, да на мешках своих с голоду бы и помер, потому у тебя во всем страсть, всё ты
до страсти доводишь“.
— В воду или под нож! — проговорил
тот наконец. — Хе! Да потому-то и идет за меня, что наверно за мной нож ожидает! Да неужто уж ты и впрямь, князь,
до сих пор не спохватился, в чем тут всё дело?
— Ты. Она тебя тогда, с
тех самых пор, с именин-то, и полюбила. Только она думает, что выйти ей за тебя невозможно, потому что она тебя будто бы опозорит и всю судьбу твою сгубит. «Я, говорит, известно какая».
До сих пор про это сама утверждает. Она все это мне сама так прямо в лицо и говорила. Тебя сгубить и опозорить боится, а за меня, значит, ничего, можно выйти, — вот каково она меня почитает, это тоже заметь!
— Вот эти все здесь картины, — сказал он, — всё за рубль, да за два на аукционах куплены батюшкой покойным, он любил. Их один знающий человек все здесь пересмотрел; дрянь, говорит, а вот эта — вот картина, над дверью, тоже за два целковых купленная, говорит, не дрянь. Еще родителю за нее один выискался, что триста пятьдесят рублей давал, а Савельев Иван Дмитрич, из купцов, охотник большой, так
тот до четырехсот доходил, а на прошлой неделе брату Семену Семенычу уж и пятьсот предложил. Я за собой оставил.
— Пропадает и
то, — неожиданно подтвердил вдруг Рогожин. Они дошли уже
до самой выходной двери.
Но только что он заметил в себе это болезненное и
до сих пор совершенно бессознательное движение, так давно уже овладевшее им, как вдруг мелькнуло пред ним и другое воспоминание, чрезвычайно заинтересовавшее его: ему вспомнилось, что в
ту минуту, когда он заметил, что всё ищет чего-то кругом себя, он стоял на тротуаре у окна одной лавки и с большим любопытством разглядывал товар, выставленный в окне.
И, однако же, он все-таки дошел наконец
до чрезвычайно парадоксального вывода: «Что же в
том, что это болезнь? — решил он наконец.
— Ваш секрет. Сами вы запретили мне, сиятельнейший князь, при вас говорить… — пробормотал Лебедев, и, насладившись
тем, что довел любопытство своего слушателя
до болезненного нетерпения, вдруг заключил: — Аглаи Ивановны боится.
В
те же несколько минут, которые он пробыл на террасе при Епанчиных, он держал себя скромно, с достоинством, и нисколько не потерялся от решительных взглядов Лизаветы Прокофьевны, два раза оглядевшей его с головы
до ног.
С
той поры, сгорев душою,
Он на женщин не смотрел,
Он
до гроба ни с одною
Молвить слова не хотел.
Ни малейшей иронии, ни малейшей рефлексии не выражалось в лице его; напротив, полное, тупое упоение собственным правом и в
то же время нечто доходившее
до странной и беспрерывной потребности быть и чувствовать себя постоянно обиженным.