Неточные совпадения
Особенно приметна была в этом лице его мертвая бледность, придававшая
всей физиономии молодого человека изможденный вид, несмотря на довольно крепкое сложение, и вместе с тем что-то страстное,
до страдания, не гармонировавшее с нахальною и грубою улыбкой и с резким, самодовольным его взглядом.
— Да… как же это? — удивился
до столбняка и чуть не выпучил глаза чиновник, у которого
все лицо тотчас же стало складываться во что-то благоговейное и подобострастное, даже испуганное, — это того самого Семена Парфеновича Рогожина, потомственного почетного гражданина, что с месяц назад тому помре и два с половиной миллиона капиталу оставил?
А она там тридцатый год вдовствует и
все с юродивыми сидит с утра
до ночи.
—
Всё знает! Лебедев
всё знает! Я, ваша светлость, и с Лихачевым Алексашкой два месяца ездил, и тоже после смерти родителя, и
все, то есть,
все углы и проулки знаю, и без Лебедева, дошло
до того, что ни шагу. Ныне он в долговом отделении присутствует, а тогда и Арманс, и Коралию, и княгиню Пацкую, и Настасью Филипповну имел случай узнать, да и много чего имел случай узнать.
— Удовольствие, конечно, и для меня чрезвычайное, но не
всё же забавы, иногда, знаете, случаются и дела… Притом же я никак не могу,
до сих пор, разглядеть между нами общего… так сказать причины…
Взгляд князя был
до того ласков в эту минуту, а улыбка его
до того без всякого оттенка хотя бы какого-нибудь затаенного неприязненного ощущения, что генерал вдруг остановился и как-то вдруг другим образом посмотрел на своего гостя;
вся перемена взгляда совершилась в одно мгновение.
— Вспомните, Иван Федорович, — сказал тревожливо и колеблясь Ганя, — что ведь она дала мне полную свободу решенья
до тех самых пор, пока не решит сама дела, да и тогда
все еще мое слово за мной…
— Своего положения? — подсказал Ганя затруднившемуся генералу. — Она понимает; вы на нее не сердитесь. Я, впрочем, тогда же намылил голову, чтобы в чужие дела не совались. И, однако,
до сих пор
всё тем только у нас в доме и держится, что последнего слова еще не сказано, а гроза грянет. Если сегодня скажется последнее слово, стало быть, и
все скажется.
Маменька их, генеральша Лизавета Прокофьевна, иногда косилась на откровенность их аппетита, но так как иные мнения ее, несмотря на
всю наружную почтительность, с которою принимались дочерьми, в сущности, давно уже потеряли первоначальный и бесспорный авторитет между ними, и
до такой даже степени, что установившийся согласный конклав трех девиц сплошь да рядом начинал пересиливать, то и генеральша, в видах собственного достоинства, нашла удобнее не спорить и уступать.
И однако же, дело продолжало идти
все еще ощупью. Взаимно и дружески, между Тоцким и генералом положено было
до времени избегать всякого формального и безвозвратного шага. Даже родители
всё еще не начинали говорить с дочерьми совершенно открыто; начинался как будто и диссонанс: генеральша Епанчина, мать семейства, становилась почему-то недовольною, а это было очень важно. Тут было одно мешавшее
всему обстоятельство, один мудреный и хлопотливый случай, из-за которого
все дело могло расстроиться безвозвратно.
Однажды случилось, что как-то в начале зимы, месяца четыре спустя после одного из летних приездов Афанасия Ивановича в Отрадное, заезжавшего на этот раз
всего только на две недели, пронесся слух, или, лучше сказать, дошел как-то слух
до Настасьи Филипповны, что Афанасий Иванович в Петербурге женится на красавице, на богатой, на знатной, — одним словом, делает солидную и блестящую партию.
— Это ровно за минуту
до смерти, — с полною готовностию начал князь, увлекаясь воспоминанием и, по-видимому, тотчас же забыв о
всем остальном, — тот самый момент, когда он поднялся на лесенку и только что ступил на эшафот.
Мне кажется, он, наверно, думал дорогой: «Еще долго, еще жить три улицы остается; вот эту проеду, потом еще та останется, потом еще та, где булочник направо… еще когда-то доедем
до булочника!» Кругом народ, крик, шум, десять тысяч лиц, десять тысяч глаз, —
все это надо перенести, а главное, мысль: «Вот их десять тысяч, а их никого не казнят, а меня-то казнят!» Ну, вот это
все предварительно.
Я поцеловал Мари еще за две недели
до того, как ее мать умерла; когда же пастор проповедь говорил, то
все дети были уже на моей стороне.
Я им тотчас же рассказал и растолковал поступок пастора;
все на него рассердились, а некоторые
до того, что ему камнями стекла в окнах разбили.
Она садилась в стороне; там у одной, почти прямой, отвесной скалы был выступ; она садилась в самый угол, от
всех закрытый, на камень и сидела почти без движения
весь день, с самого утра
до того часа, когда стадо уходило.
Я останавливался и смеялся от счастья, глядя на их маленькие, мелькающие и вечно бегущие ножки, на мальчиков и девочек, бегущих вместе, на смех и слезы (потому что многие уже успевали подраться, расплакаться, опять помириться и поиграть, покамест из школы
до дому добегали), и я забывал тогда
всю мою тоску.
Мне казалось, что я
всё буду там, но я увидал наконец, что Шнейдеру нельзя же было содержать меня, а тут подвернулось дело
до того, кажется, важное, что Шнейдер сам заторопил меня ехать и за меня отвечал сюда.
Когда я уже отправлялся на дорогу,
все,
всею гурьбой, провожали меня
до станции.
Ганя, раз начав ругаться и не встречая отпора, мало-помалу потерял всякую сдержанность, как это всегда водится с иными людьми. Еще немного, и он, может быть, стал бы плеваться,
до того уж он был взбешен. Но именно чрез это бешенство он и ослеп; иначе он давно бы обратил внимание на то, что этот «идиот», которого он так третирует, что-то уж слишком скоро и тонко умеет иногда
все понять и чрезвычайно удовлетворительно передать. Но вдруг произошло нечто неожиданное.
— Тебя еще сечь можно, Коля,
до того ты еще глуп. За
всем, что потребуется, можете обращаться к Матрене; обедают в половине пятого. Можете обедать вместе с нами, можете и у себя в комнате, как вам угодно. Пойдем, Коля, не мешай им.
Самолюбивый и тщеславный
до мнительности,
до ипохондрии; искавший во
все эти два месяца хоть какой-нибудь точки, на которую мог бы опереться приличнее и выставить себя благороднее; чувствовавший, что еще новичок на избранной дороге и, пожалуй, не выдержит; с отчаяния решившийся наконец у себя дома, где был деспотом, на полную наглость, но не смевший решиться на это перед Настасьей Филипповной, сбивавшей его
до последней минуты с толку и безжалостно державшей над ним верх; «нетерпеливый нищий», по выражению самой Настасьи Филипповны, о чем ему уже было донесено; поклявшийся
всеми клятвами больно наверстать ей
всё это впоследствии, и в то же время ребячески мечтавший иногда про себя свести концы и примирить
все противоположности, — он должен теперь испить еще эту ужасную чашу, и, главное, в такую минуту!
— Как! Точь-в-точь? Одна и та же история на двух концах Европы и точь-в-точь такая же во
всех подробностях,
до светло-голубого платья! — настаивала безжалостная Настасья Филипповна. — Я вам «Indеpendance Belge» пришлю!
Присутствие дам
всех их еще несколько сдерживало и, очевидно, сильно мешало им, конечно, только
до начала,
до первого повода вскрикнуть и начать…
Сцена выходила чрезвычайно безобразная, но Настасья Филипповна продолжала смеяться и не уходила, точно и в самом деле с намерением протягивала ее. Нина Александровна и Варя тоже встали с своих мест и испуганно, молча, ждали,
до чего это дойдет; глаза Вари сверкали, и на Нину Александровну
всё это подействовало болезненно; она дрожала и, казалось, тотчас упадет в обморок.
Он воротился смущенный, задумчивый; тяжелая загадка ложилась ему на душу, еще тяжелее, чем прежде. Мерещился и князь… Он
до того забылся, что едва разглядел, как целая рогожинская толпа валила мимо его и даже затолкала его в дверях, наскоро выбираясь из квартиры вслед за Рогожиным.
Все громко, в голос, толковали о чем-то. Сам Рогожин шел с Птицыным и настойчиво твердил о чем-то важном и, по-видимому, неотлагательном.
— Да, почти как товарищ. Я вам потом это
всё разъясню… А хороша Настасья Филипповна, как вы думаете? Я ведь ее никогда еще
до сих пор не видывал, а ужасно старался. Просто ослепила. Я бы Ганьке
всё простил, если б он по любви; да зачем он деньги берет, вот беда!
Вы тут не
всё знаете, князь… тут… и кроме того, она убеждена, что я ее люблю
до сумасшествия, клянусь вам, и, знаете ли, я крепко подозреваю, что и она меня любит, по-своему то есть, знаете поговорку: «Кого люблю, того и бью».
Тут, главное, довести
до конца —
вся задача!
— А
весь покраснел и страдает. Ну, да ничего, ничего, не буду смеяться;
до свиданья. А знаете, ведь она женщина добродетельная, — можете вы этому верить? Вы думаете, она живет с тем, с Тоцким? Ни-ни! И давно уже. А заметили вы, что она сама ужасно неловка и давеча в иные секунды конфузилась? Право. Вот этакие-то и любят властвовать. Ну, прощайте!
Все ростовщики,
все сплошь
до единого!
Одним словом, Фердыщенко совершенно не выдержал и вдруг озлобился, даже
до забвения себя, перешел чрез мерку; даже
всё лицо его покривилось. Как ни странно, но очень могло быть, что он ожидал совершенно другого успеха от своего рассказа. Эти «промахи» дурного тона и «хвастовство особого рода», как выразился об этом Тоцкий, случались весьма часто с Фердыщенком и были совершенно в его характере.
В провинции
все дамы были восхищены
до восторга, те, которые по крайней мере прочитали.
Прелесть рассказа, оригинальность постановки главного лица, этот заманчивый мир, разобранный
до тонкости, и наконец
все эти очаровательные подробности, рассыпанные в книге (насчет, например, обстоятельств употребления букетов белых и розовых камелий по очереди), одним словом,
все эти прелестные детали, и
всё это вместе, произвели почти потрясение.
—
Всех,
всех впусти, Катя, не бойся,
всех до одного, а то и без тебя войдут. Вон уж как шумят, точно давеча. Господа, вы, может быть, обижаетесь, — обратилась она к гостям, — что я такую компанию при вас принимаю? Я очень сожалею и прощения прошу, но так надо, а мне очень, очень бы желалось, чтобы вы
все согласились быть при этой развязке моими свидетелями, хотя, впрочем, как вам угодно…
Что же касается мужчин, то Птицын, например, был приятель с Рогожиным, Фердыщенко был как рыба в воде; Ганечка
всё еще в себя прийти не мог, но хоть смутно, а неудержимо сам ощущал горячечную потребность достоять
до конца у своего позорного столба; старичок учитель, мало понимавший в чем дело, чуть не плакал и буквально дрожал от страха, заметив какую-то необыкновенную тревогу кругом и в Настасье Филипповне, которую обожал, как свою внучку; но он скорее бы умер, чем ее в такую минуту покинул.
Для этого одного он провел
все время, с пяти часов пополудни вплоть
до одиннадцати, в бесконечной тоске и тревоге, возясь с Киндерами и Бискупами, которые тоже чуть с ума не сошли, мечась как угорелые по его надобности.
Это не помешало, конечно, им
всем, мало-помалу и с нахальным любопытством, несмотря на страх, протесниться вслед за Рогожиным в гостиную; но когда кулачный господин, «проситель» и некоторые другие заметили в числе гостей генерала Епанчина, то в первое мгновение
до того были обескуражены, что стали даже понемногу ретироваться обратно, в другую комнату.
— Спасибо, князь, со мной так никто не говорил
до сих пор, — проговорила Настасья Филипповна, — меня
всё торговали, а замуж никто еще не сватал из порядочных людей. Слышали, Афанасий Иваныч? Как вам покажется
всё, что князь говорил? Ведь почти что неприлично… Рогожин! Ты погоди уходить-то. Да ты и не уйдешь, я вижу. Может, я еще с тобой отправлюсь. Ты куда везти-то хотел?
Ну кто не пленился бы иногда этою женщиной
до забвения рассудка и…
всего?
Враги Гаврилы Ардалионовича могли бы предположить, что он
до того уже сконфужен от
всего с ним случившегося, что стыдится и на улицу выйти; но он и в самом деле что-то хворал: впал даже в ипохондрию, задумывался, раздражался.
Разумеется, на другой же день она ужасно рассердилась на свою вчерашнюю чувствительность и еще
до обеда успела со
всеми перессориться, но к вечеру опять горизонт прояснился.
Варя, так строго обращавшаяся с ним прежде, не подвергала его теперь ни малейшему допросу об его странствиях; а Ганя, к большому удивлению домашних, говорил и даже сходился с ним иногда совершенно дружески, несмотря на
всю свою ипохондрию, чего никогда не бывало прежде, так как двадцатисемилетний Ганя, естественно, не обращал на своего пятнадцатилетнего брата ни малейшего дружелюбного внимания, обращался с ним грубо, требовал к нему от
всех домашних одной только строгости и постоянно грозился «добраться
до его ушей», что и выводило Колю «из последних границ человеческого терпения».
Теперь я прошу у него
всего только пятнадцать рублей и обещаюсь, что никогда уже больше не буду просить и сверх того в течение первых трех месяцев выплачу ему
весь долг
до последней копейки.
— Соврал! — крикнул племянник, — и тут соврал! Его, князь, зовут вовсе не Тимофей Лукьянович, а Лукьян Тимофеевич! Ну зачем, скажи, ты соврал? Ну не
всё ли равно тебе, что Лукьян, что Тимофей, и что князю
до этого? Ведь из повадки одной только и врет, уверяю вас!
— Ах, довольно, Лебедев! — с каким-то неприятным ощущением перебил князь, точно дотронулись
до его больного места. —
Всё это… не так. Скажите лучше, когда переезжаете? Мне чем скорее, тем лучше, потому что я в гостинице…
А так как ты совсем необразованный человек, то и стал бы деньги копить и сел бы, как отец, в этом доме с своими скопцами; пожалуй бы, и сам в их веру под конец перешел, и уж так бы „ты свои деньги полюбил, что и не два миллиона, а, пожалуй бы, и десять скопил, да на мешках своих с голоду бы и помер, потому у тебя во
всем страсть,
всё ты
до страсти доводишь“.
— В воду или под нож! — проговорил тот наконец. — Хе! Да потому-то и идет за меня, что наверно за мной нож ожидает! Да неужто уж ты и впрямь, князь,
до сих пор не спохватился, в чем тут
всё дело?
— Ты. Она тебя тогда, с тех самых пор, с именин-то, и полюбила. Только она думает, что выйти ей за тебя невозможно, потому что она тебя будто бы опозорит и
всю судьбу твою сгубит. «Я, говорит, известно какая».
До сих пор про это сама утверждает. Она
все это мне сама так прямо в лицо и говорила. Тебя сгубить и опозорить боится, а за меня, значит, ничего, можно выйти, — вот каково она меня почитает, это тоже заметь!
— Вот эти
все здесь картины, — сказал он, —
всё за рубль, да за два на аукционах куплены батюшкой покойным, он любил. Их один знающий человек
все здесь пересмотрел; дрянь, говорит, а вот эта — вот картина, над дверью, тоже за два целковых купленная, говорит, не дрянь. Еще родителю за нее один выискался, что триста пятьдесят рублей давал, а Савельев Иван Дмитрич, из купцов, охотник большой, так тот
до четырехсот доходил, а на прошлой неделе брату Семену Семенычу уж и пятьсот предложил. Я за собой оставил.