Неточные совпадения
— То
есть где остановлюсь?.. Да не знаю
еще, право… так…
— О,
еще бы! — тотчас же ответил князь, — князей Мышкиных теперь и совсем нет, кроме меня; мне кажется, я последний. А что касается до отцов и дедов, то они у нас и однодворцами бывали. Отец мой
был, впрочем, армии подпоручик, из юнкеров. Да вот не знаю, каким образом и генеральша Епанчина очутилась тоже из княжон Мышкиных, тоже последняя в своем роде…
Но хотя и могло
быть нечто достопримечательное собственно в миллионе и в получении наследства, князя удивило и заинтересовало и
еще что-то другое; да и Рогожин сам почему-то особенно охотно взял князя в свои собеседники, хотя в собеседничестве нуждался, казалось, более механически, чем нравственно; как-то более от рассеянности, чем от простосердечия; от тревоги, от волнения, чтобы только глядеть на кого-нибудь и о чем-нибудь языком колотить.
—
Будут,
будут, — подхватил чиновник, — к вечеру до зари
еще будут!
Женился генерал
еще очень давно,
еще будучи в чине поручика, на девице почти одного с ним возраста, не обладавшей ни красотой, ни образованием, за которою он взял всего только пятьдесят душ, — правда, и послуживших к основанию его дальнейшей фортуны.
Еще в очень молодых летах своих генеральша умела найти себе, как урожденная княжна и последняя в роде, а может
быть и по личным качествам, некоторых очень высоких покровительниц.
Вам же все это теперь объясняю, чтобы вы не сомневались, потому вижу, вы все
еще беспокоитесь: доложите, что князь Мышкин, и уж в самом докладе причина моего посещения видна
будет.
— Да вот сидел бы там, так вам бы всего и не объяснил, — весело засмеялся князь, — а, стало
быть, вы все
еще беспокоились бы, глядя на мой плащ и узелок. А теперь вам, может, и секретаря ждать нечего, а пойти бы и доложить самим.
Приведите и поставьте солдата против самой пушки на сражении и стреляйте в него, он
еще все
будет надеяться, но прочтите этому самому солдату приговор наверно, и он с ума сойдет или заплачет.
Генерал чуть-чуть
было усмехнулся, но подумал и приостановился; потом
еще подумал, прищурился, оглядел
еще раз своего гостя с ног до головы, затем быстро указал ему стул, сам сел несколько наискось и в нетерпеливом ожидании повернулся к князю. Ганя стоял в углу кабинета, у бюро, и разбирал бумаги.
Еще в Берлине подумал: «Это почти родственники, начну с них; может
быть, мы друг другу и пригодимся, они мне, я им, — если они люди хорошие».
— Ну, стало
быть, и кстати, что я вас не пригласил и не приглашаю. Позвольте
еще, князь, чтоб уж разом все разъяснить: так как вот мы сейчас договорились, что насчет родственности между нами и слова не может
быть, — хотя мне, разумеется, весьма
было бы лестно, — то, стало
быть…
— Нет,
еще не просила; да, может
быть, и никогда не попросит. Вы, Иван Федорович, помните, конечно, про сегодняшний вечер? Вы ведь из нарочито приглашенных.
— Помню, помню, конечно, и
буду.
Еще бы, день рождения, двадцать пять лет! Гм… А знаешь, Ганя, я уж, так и
быть, тебе открою, приготовься. Афанасию Ивановичу и мне она обещала, что сегодня у себя вечером скажет последнее слово:
быть или не
быть! Так смотри же, знай.
— Своего положения? — подсказал Ганя затруднившемуся генералу. — Она понимает; вы на нее не сердитесь. Я, впрочем, тогда же намылил голову, чтобы в чужие дела не совались. И, однако, до сих пор всё тем только у нас в доме и держится, что последнего слова
еще не сказано, а гроза грянет. Если сегодня скажется последнее слово, стало
быть, и все скажется.
— Не знаю, как вам сказать, — ответил князь, — только мне показалось, что в нем много страсти, и даже какой-то больной страсти. Да он и сам
еще совсем как будто больной. Очень может
быть, что с первых же дней в Петербурге и опять сляжет, особенно если закутит.
Да тут именно чрез ум надо бы с самого начала дойти; тут именно надо понять и… и поступить с обеих сторон: честно и прямо, не то… предуведомить заранее, чтобы не компрометировать других, тем паче, что и времени к тому
было довольно, и даже
еще и теперь его остается довольно (генерал значительно поднял брови), несмотря на то, что остается всего только несколько часов…
Он
был рассеян; улыбка, взгляд, задумчивость Гани стали
еще более тяжелы, на взгляд князя, когда они оба остались наедине.
И хотя он
еще накануне предчувствовал, что так именно и
будет сегодня по одному «анекдоту» (как он сам по привычке своей выражался), и уже засыпая вчера, об этом беспокоился, но все-таки теперь опять струсил.
И однако же, дело продолжало идти все
еще ощупью. Взаимно и дружески, между Тоцким и генералом положено
было до времени избегать всякого формального и безвозвратного шага. Даже родители всё
еще не начинали говорить с дочерьми совершенно открыто; начинался как будто и диссонанс: генеральша Епанчина, мать семейства, становилась почему-то недовольною, а это
было очень важно. Тут
было одно мешавшее всему обстоятельство, один мудреный и хлопотливый случай, из-за которого все дело могло расстроиться безвозвратно.
Решению его помогло и
еще одно обстоятельство: трудно
было вообразить себе, до какой степени не походила эта новая Настасья Филипповна на прежнюю лицом.
Сначала с грустною улыбкой, а потом, весело и резво рассмеявшись, она призналась, что прежней бури во всяком случае и
быть не могло; что она давно уже изменила отчасти свой взгляд на вещи, и что хотя и не изменилась в сердце, но все-таки принуждена
была очень многое допустить в виде совершившихся фактов; что сделано, то сделано, что прошло, то прошло, так что ей даже странно, что Афанасий Иванович все
еще продолжает
быть так напуганным.
Впрочем, можно
было бы и
еще много рассказать из всех историй и обстоятельств, обнаружившихся по поводу этого сватовства и переговоров; но мы и так забежали вперед, тем более что иные из обстоятельств являлись
еще в виде слишком неопределенных слухов.
Генерал выследил это заблаговременно;
еще накануне
были сказаны иные словечки; он предчувствовал объяснение капитальное и боялся его.
Это
была рослая женщина, одних лет с своим мужем, с темными, с большою проседью, но
еще густыми волосами, с несколько горбатым носом, сухощавая, с желтыми, ввалившимися щеками и тонкими впалыми губами.
— Осел? Это странно, — заметила генеральша. — А впрочем, ничего нет странного, иная из нас в осла
еще влюбится, — заметила она, гневливо посмотрев на смеявшихся девиц. — Это
еще в мифологии
было. Продолжайте, князь.
— Не понимаю. Мне всегда тяжело и беспокойно смотреть на такую природу в первый раз; и хорошо, и беспокойно; впрочем, все это
еще в болезни
было.
— Счастлив! Вы умеете
быть счастливым? — вскричала Аглая. — Так как же вы говорите, что не научились глядеть?
Еще нас поучите.
— Ничему не могу научить, — смеялся и князь, — я все почти время за границей прожил в этой швейцарской деревне; редко выезжал куда-нибудь недалеко; чему же я вас научу? Сначала мне
было только нескучно; я стал скоро выздоравливать; потом мне каждый день становился дорог, и чем дальше, тем дороже, так что я стал это замечать. Ложился спать я очень довольный, а вставал
еще счастливее. А почему это все — довольно трудно рассказать.
— Последнюю похвальную мысль я
еще в моей «Хрестоматии», когда мне двенадцать лет
было, читала, — сказала Аглая.
— Насчет жизни в тюрьме можно
еще и не согласиться, — сказал князь, — я слышал один рассказ человека, который просидел в тюрьме лет двенадцать; это
был один из больных у моего профессора и лечился.
— Коли говорите, что
были счастливы, стало
быть, жили не меньше, а больше; зачем же вы кривите и извиняетесь? — строго и привязчиво начала Аглая, — и не беспокойтесь, пожалуйста, что вы нас поучаете, тут никакого нет торжества с вашей стороны. С вашим квиетизмом можно и сто лет жизни счастьем наполнить. Вам покажи смертную казнь и покажи вам пальчик, вы из того и из другого одинаково похвальную мысль выведете, да
еще довольны останетесь. Этак можно прожить.
— Давеча, действительно, — обратился к ней князь, несколько опять одушевляясь (он, казалось, очень скоро и доверчиво одушевлялся), — действительно у меня мысль
была, когда вы у меня сюжет для картины спрашивали, дать вам сюжет: нарисовать лицо приговоренного за минуту до удара гильотины, когда
еще он на эшафоте стоит, пред тем как ложиться на эту доску.
Это
было в конце октября; в пять часов
еще холодно и темно.
И представьте же, до сих пор
еще спорят, что, может
быть, голова когда и отлетит, то
еще с секунду, может
быть, знает, что она отлетела, — каково понятие!
Тогда
еще ее ласкали, но когда она воротилась больная и истерзанная, никакого-то к ней сострадания не
было ни в ком!
Сошлось много народу смотреть, как она
будет плакать и за гробом идти; тогда пастор, — он
еще был молодой человек, и вся его амбиция
была сделаться большим проповедником, — обратился ко всем и указал на Мари.
Я поцеловал Мари
еще за две недели до того, как ее мать умерла; когда же пастор проповедь говорил, то все дети
были уже на моей стороне.
Впоследствии все это уладилось, но тогда
было очень хорошо: я даже
еще ближе сошелся с детьми через это гонение.
— Что, милостивые государыни, вы думали, что вы же его
будете протежировать, как бедненького, а он вас сам едва избрать удостоил, да
еще с оговоркой, что приходить
будет только изредка.
— Не труните, милые,
еще он, может
быть, похитрее всех вас трех вместе. Увидите. Но только что ж вы, князь, про Аглаю ничего не сказали? Аглая ждет, и я жду.
— Я хочу видеть! — вскинулась генеральша. — Где этот портрет? Если ему подарила, так и должен
быть у него, а он, конечно,
еще в кабинете. По средам он всегда приходит работать и никогда раньше четырех не уходит. Позвать сейчас Гаврилу Ардалионовича! Нет, я не слишком-то умираю от желания его видеть. Сделайте одолжение, князь, голубчик, сходите в кабинет, возьмите у него портрет и принесите сюда. Скажите, что посмотреть. Пожалуйста.
«Конечно, скверно, что я про портрет проговорился, — соображал князь про себя, проходя в кабинет и чувствуя некоторое угрызение… — Но… может
быть, я и хорошо сделал, что проговорился…» У него начинала мелькать одна странная идея, впрочем,
еще не совсем ясная.
Гаврила Ардалионович
еще сидел в кабинете и
был погружен в свои бумаги. Должно
быть, он действительно не даром брал жалованье из акционерного общества. Он страшно смутился, когда князь спросил портрет и рассказал, каким образом про портрет там узнали.
Но только что он вступил в столовую (
еще через одну комнату от гостиной), с ним в дверях почти столкнулась выходившая Аглая. Она
была одна.
Да,
еще: когда я спросил, уже взяв записку, какой же ответ? тогда она сказала, что без ответа
будет самый лучший ответ, — кажется, так; извините, если я забыл ее точное выражение, а передаю, как сам понял.
Ганя, раз начав ругаться и не встречая отпора, мало-помалу потерял всякую сдержанность, как это всегда водится с иными людьми.
Еще немного, и он, может
быть, стал бы плеваться, до того уж он
был взбешен. Но именно чрез это бешенство он и ослеп; иначе он давно бы обратил внимание на то, что этот «идиот», которого он так третирует, что-то уж слишком скоро и тонко умеет иногда все понять и чрезвычайно удовлетворительно передать. Но вдруг произошло нечто неожиданное.
С некоторого времени он стал раздражаться всякою мелочью безмерно и непропорционально, и если
еще соглашался на время уступать и терпеть, то потому только, что уж им решено
было все это изменить и переделать в самом непродолжительном времени.
—
Еще и то заметьте, Гаврила Ардалионович, чем же я
был давеча связан, и почему я не мог упомянуть о портрете? Ведь вы меня не просили.
— Я страстно влюблен
был в вашу родительницу,
еще когда она в невестах
была, — невестой друга моего.