— Посмотрите, Лизавета Прокофьевна, эти чашки, — как-то странно заторопился он, — эти фарфоровые чашки и, кажется, превосходного фарфора, стоят у Лебедева всегда в шифоньерке под стеклом, запертые, никогда не подаются… как водится, это в приданое за женой его было… у них так водится… и вот он их нам подал, в честь вас, разумеется, до того обрадовался…
— Этот листок, в золотой рамке, под стеклом, всю жизнь провисел у сестры моей в гостиной, на самом видном месте, до самой смерти ее — умерла в родах; где он теперь — не знаю… но… ах, боже мой! Уже два часа! Как задержал я вас, князь! Это непростительно.
Ему окончательно пришло в голову, что, наверно, и давеча ему только так померещилось; что даже и окна, по всему видно, были так тусклы и так давно не мыты, что трудно было бы различить, если бы даже и в самом деле посмотрел кто-нибудь сквозь стекла.
Дважды его оплевали какие-то существа, причём второй плевок угодил прямо в лицо: несколько капель белой жидкости стекли с прозрачной плёнки, защищающей глаза.
Дважды его оплевали какие-то существа, причём второй плевок угодил прямо в лицо: несколько капель белой жидкости стекли с прозрачной плёнки, защищающей глаза.