Слушателями были: мальчик лет пятнадцати, с довольно веселым и неглупым лицом и с книгой в руках, молодая девушка лет двадцати, вся в трауре и с грудным ребенком на руках, тринадцатилетняя девочка, тоже в трауре, очень смеявшаяся и ужасно разевавшая при этом рот, и, наконец, один чрезвычайно странный слушатель, лежавший на диване малый лет двадцати, довольно красивый, черноватый, с длинными, густыми волосами, с черными большими глазами, с маленькими поползновениями на бакенбарды и бородку.
— Ваш секрет. Сами вы запретили мне, сиятельнейший князь, при вас говорить… — пробормотал Лебедев, и, насладившись тем, что довел любопытство своего слушателя до болезненного нетерпения, вдруг заключил: — Аглаи Ивановны боится.
Между тем его сын, родившийся уже в законном браке, но возросший под другою фамилией и совершенно усыновленный благородным характером мужа его матери, тем не менее в свое время умершим, остался совершенно при одних своих средствах и с болезненною, страдающею, без ног, матерью в одной из отдаленных губерний; сам же в столице добывал деньги ежедневным благородным трудом от купеческих уроков и тем содержал себя сначала в гимназии, а потом слушателем полезных ему лекций, имея в виду дальнейшую цель.
Лебедев, чуть не доведший некоторых из слушателей до настоящего негодования (надо заметить, что бутылки всё время не переставали откупориваться), неожиданным заключением своей речи насчет закусочки примирил с собой тотчас же всех противников. Сам он называл такое заключение «ловким, адвокатским оборотом дела». Веселый смех поднялся опять, гости оживились; все встали из-за стола, чтобы расправить члены и пройтись по террасе. Только Келлер остался недоволен речью Лебедева и был в чрезвычайном волнении.
— Я видел настоящего толкователя Апокалипсиса, — говорил генерал в другом углу, другим слушателям, и, между прочим, Птицыну, которого ухватил за пуговицу, — покойного Григория Семеновича Бурмистрова: тот, так сказать, прожигал сердца.
Чтение наконец началось. В начале, минут с пять, автор неожиданной статьи всё еще задыхался и читал бессвязно и неровно; но потом голос его отвердел и стал вполне выражать смысл прочитанного. Иногда только довольно сильный кашель прерывал его; с половины статьи он сильно охрип; чрезвычайное одушевление, овладевавшее им все более и более по мере чтения, под конец достигло высшей степени, как и болезненное впечатление на слушателей. Вот вся эта «статья...
Сам по себе этот восемнадцатилетний, истощенный болезнью мальчик казался слаб, как сорванный с дерева дрожащий листик; но только что он успел обвести взглядом своих слушателей, — в первый раз в продолжение всего последнего часа, — то тотчас же самое высокомерное, самое презрительное и обидное отвращение выразилось в его взгляде и улыбке.
Что нужно для увлечения толпы? Что нужно для убеждения большей части людей? Страстный и пылкий тон, частые выразительные мановения, слова быстрые и громкие. Но для малого числа образованных, рассудительных слушателей, у которых вкус нежен и чувства верны, которые мало уважают голос, мановения и тщетный звук слов — для тех нужны мысли и доводы, которые надобно уметь представить, оттенить, расположить. Уметь поражать слух — не довольно; должно уметь действовать над душой, умей тронуть сердце, говоря с рассудком.
Новость, или необыкновенность чувств и выражений, заключается в том, что когда поэт неслыханными прежде на его языке изречениями, подобиями, чувствами или картинами поражает и восхищает слушателей, излагая мысли свои в прямом или переносном смысле, так чтобы они по сходству с употребительными, известными картинами, или самою природою, по тем или другим качествам не взирая на свою новость, тотчас ясны становились и пленяли разом.
Я чувствую себя хозяином в русской поэзии и потому втаскиваю в поэтическую речь слова всех оттенков. Нечистых слов нет, есть только нечистые представления. Не на мне лежит конфуз от смело произнесенного мною слова, а на читателе или слушателе.