— Да, господин Павлищев, который меня там содержал, два года назад помер; я писал потом сюда генеральше Епанчиной, моей дальней родственнице, но ответа не получил. Так с тем и приехал.
— А почерк превосходный. Вот в этом у меня, пожалуй, и талант; в этом я просто каллиграф. Дайте мне, я вам сейчас напишу что-нибудь для пробы, — с жаром сказал князь.
— У вас же такие славные письменные принадлежности, и сколько у вас карандашей, сколько перьев, какая плотная, славная бумага… И какой славный у вас кабинет! Вот этот пейзаж я знаю; это вид швейцарский. Я уверен, что живописец с натуры писал, и я уверен, что это место я видел; это в кантоне Ури…
Потом я вот тут написал другим шрифтом: это круглый, крупный французский шрифт, прошлого столетия, иные буквы даже иначе писались, шрифт площадной, шрифт публичных писцов, заимствованный с их образчиков (у меня был один), — согласитесь сами, что он не без достоинств.
— Спешу, спешу, мой друг, опоздал! Да дайте ему ваши альбомы, mesdames, пусть он вам там напишет; какой он каллиграф, так на редкость! Талант; там он так у меня расчеркнулся старинным почерком: «Игумен Пафнутий руку приложил»… Ну, до свидания.
Когда давеча генерал захотел посмотреть, как я пишу, чтоб определить меня к месту, то я написал несколько фраз разными шрифтами, и между прочим «Игумен Пафнутий руку приложил» собственным почерком игумена Пафнутия.
— Постойте, князь, — сказала Аглая, вдруг подымаясь с своего кресла, — вы мне еще в альбом напишете. Папа сказал, что вы каллиграф. Я вам сейчас принесу…
— Вот, князь, — сказала Аглая, положив на столик свой альбом, — выберите страницу и напишите мне что-нибудь. Вот перо, и еще новое. Ничего что стальное? Каллиграфы, я слышала, стальными не пишут.
— А я вам сейчас продиктую, — сказала Аглая, поворачиваясь к нему, — готовы? Пишите же: «Я в торги не вступаю». Теперь подпишите число и месяц. Покажите.
— Превосходно! Вы удивительно написали; у вас чудесный почерк! Благодарю вас. До свидания, князь… Постойте, — прибавила она, как бы что-то вдруг припомнив, — пойдемте, я хочу вам подарить кой-что на память.
— Только что я кончил писать в альбом, и когда она пригласила меня с собой. (Вы слышали?) Мы вошли в столовую, она подала мне записку, велела прочесть и велела передать вам обратно.
— Ну, еще бы! Вам-то после… А знаете, я терпеть не могу этих разных мнений. Какой-нибудь сумасшедший, или дурак, или злодей в сумасшедшем виде даст пощечину, и вот уж человек на всю жизнь обесчещен, и смыть не может иначе как кровью, или чтоб у него там на коленках прощенья просили. По-моему, это нелепо и деспотизм. На этом Лермонтова драма «Маскарад» основана, и — глупо, по-моему. То есть, я хочу сказать, ненатурально. Но ведь он ее почти в детстве писал.
— Одно только могу вам сказать, — заключил Птицын, обращаясь к князю, — что всё это должно быть бесспорно и право, и всё, что пишет вам Салазкин о бесспорности и законности вашего дела, можете принять как за чистые деньги в кармане. Поздравляю вас, князь! Может быть, тоже миллиона полтора получите, а пожалуй, что и больше. Папушин был очень богатый купец.
Генеральша на это отозвалась, что в этом роде ей и Белоконская пишет, и что «это глупо, очень глупо; дурака не вылечишь», резко прибавила она, но по лицу ее видно было, как она рада была поступкам этого «дурака». В заключение всего генерал заметил, что супруга его принимает в князе участие точно как будто в родном своем сыне, и что Аглаю она что-то ужасно стала ласкать; видя это, Иван Федорович принял на некоторое время весьма деловую осанку.
— Это была такая графиня, которая, из позору выйдя, вместо королевы заправляла, и которой одна великая императрица в собственноручном письме своем «ma cousine» написала. Кардинал, нунций папский, ей на леве-дю-руа (знаешь, что такое было леве-дю-руа?) чулочки шелковые на обнаженные ее ножки сам вызвался надеть, да еще, за честь почитая, — этакое-то высокое и святейшее лицо! Знаешь ты это? По лицу вижу, что не знаешь! Ну, как она померла? Отвечай, коли знаешь!
— Кажется, я очень хорошо вас понимаю, Лукьян Тимофеевич: вы меня, наверно, не ждали. Вы думали, что я из моей глуши не подымусь по вашему первому уведомлению, и написали для очистки совести. А я вот и приехал. Ну, полноте, не обманывайте. Полноте служить двум господам. Рогожин здесь уже три недели, я всё знаю. Успели вы ее продать ему, как в тогдашний раз, или нет? Скажите правду.
— О нет! Ни-ни! Еще сама по себе. Я, говорит, свободна, и, знаете, князь, сильно стоит на том, я, говорит, еще совершенно свободна! Всё еще на Петербургской, в доме моей свояченицы проживает, как и писал я вам.
Я тебе реестрик сама напишу, какие тебе книги перво-наперво надо прочесть; хочешь иль нет?“ И никогда-то, никогда прежде она со мной так не говорила, так что даже удивила меня; в первый раз как живой человек вздохнул.
Одно только меня поразило: что он вовсе как будто не про то говорил, во всё время, и потому именно поразило, что и прежде, сколько я ни встречался с неверующими и сколько ни читал таких книг, всё мне казалось, что и говорят они, и в книгах пишут совсем будто не про то, хотя с виду и кажется, что про то.
— Господа, господа, позвольте же наконец, господа, говорить, — в тоске и в волнении восклицал князь, — и сделайте одолжение, будемте говорить так, чтобы понимать друг друга. Я ничего, господа, насчет статьи, пускай, только ведь это, господа, всё неправда, что в статье напечатано; я потому говорю, что вы сами это знаете; даже стыдно. Так что я решительно удивляюсь, если это из вас кто-нибудь написал.
Написал ее вот он (он указал на рядом сидевшего с ним боксера), написал неприлично, согласен, написал безграмотно и слогом, которым пишут такие же, как и он, отставные.
Что же касается до некоторых неточностей, так сказать, гипербол, то согласитесь и в том, что прежде всего инициатива важна, прежде всего цель и намерение; важен благодетельный пример, а уже потом будем разбирать частные случаи, и, наконец, тут слог, тут, так сказать, юмористическая задача, и, наконец, — все так пишут, согласитесь сами!
А то, что вы написали про Павлищева, то уж совершенно невыносимо: вы называете этого благороднейшего человека сладострастным и легкомысленным так смело, так положительно, как будто вы и в самом деле говорите правду, а между тем это был самый целомудренный человек, какие были на свете!
Что же касается до его сердца, до его добрых дел, о, конечно, вы справедливо написали, что я тогда был почти идиотом и ничего не мог понимать (хотя я по-русски все-таки говорил и мог понимать), но ведь могу же я оценить всё, что теперь припоминаю…
— Я не знаю ваших мыслей, Лизавета Прокофьевна. Вижу только, что письмо это вам очень не нравится. Согласитесь, что я мог бы отказаться отвечать на такой вопрос; но чтобы показать вам, что я не боюсь за письмо и не сожалею, что написал, и отнюдь не краснею за него (князь покраснел еще чуть не вдвое более), я вам прочту это письмо, потому что, кажется, помню его наизусть.
— Трудно объяснить, только не тех, про какие вы теперь, может быть, думаете, — надежд… ну, одним словом, надежд будущего и радости о том, что, может быть, я там не чужой, не иностранец. Мне очень вдруг на родине понравилось. В одно солнечное утро я взял перо и написал к ней письмо; почему к ней — не знаю. Иногда ведь хочется друга подле; и мне, видно, друга захотелось… — помолчав, прибавил князь.
Это она… это она после давешнего… это с горячки, — бормотала Лизавета Прокофьевна, таща за собой князя и ни на минуту не выпуская его руки, — давеча я за тебя заступилась, сказала вслух, что дурак, потому что не идешь… иначе не написала бы такую бестолковую записку!
Гм, — продолжала она, — уж конечно, самой досадно было, что ты не идешь, только не рассчитала, что так к идиоту писать нельзя, потому что буквально примет, как и вышло.
Там, слышишь, на какой-нибудь новооткрытой дороге столкнулись или провалились на мосту вагоны; там, пишут, чуть не зазимовал поезд среди снежного поля: поехали на несколько часов, а пять дней простояли в снегу.
«И как смели, как смели мне это проклятое анонимное письмо написать про эту тварь, что она с Аглаей в сношениях? — думала Лизавета Прокофьевна всю дорогу, пока тащила за собой князя, и дома, когда усадила его за круглым столом, около которого было в сборе всё семейство, — как смели подумать только об этом?
Если уж начинать писать книгу о своей жизни, то следовало бы первую главу посвятить тому удивительному обстоятельству, что я не был всё время одинаковым, а менялся в размерах.
До сих пор неясно, почему гений очень близок к шизофрении, почему человек с тяжёлой мозговой травмой может начать писать стихи, картины, разговаривать на неизвестном до этого ему языке.
ПИСА́ТЬ, пишу́, пи́шешь; прич. наст.пи́шущий; прич. страд. прош.пи́санный, -сан, -а, -о; деепр. не употр.; несов., перех. (несов. написать). 1.также без доп. Изображать на бумаге или ином материале какие-л. знаки (буквы, цифры и т. п.). Писать буквы. Писать ноты. Писать чернилами. Писать мелом на доске. Писать неразборчиво. (Малый академический словарь, МАС)
ПИСА́ТЬ, пишу́, пи́шешь; прич. наст.пи́шущий; прич. страд. прош.пи́санный, -сан, -а, -о; деепр. не употр.; несов., перех. (несов. написать). 1.также без доп. Изображать на бумаге или ином материале какие-л. знаки (буквы, цифры и т. п.). Писать буквы. Писать ноты. Писать чернилами. Писать мелом на доске. Писать неразборчиво.
Если уж начинать писать книгу о своей жизни, то следовало бы первую главу посвятить тому удивительному обстоятельству, что я не был всё время одинаковым, а менялся в размерах.
До сих пор неясно, почему гений очень близок к шизофрении, почему человек с тяжёлой мозговой травмой может начать писать стихи, картины, разговаривать на неизвестном до этого ему языке.
Если будете писать письма, знайте, они сразу же полетят в камин!