Неточные совпадения
Полагали, что у него должна быть порядочная родня в России, может быть даже и не последние
люди, но знали, что он с
самой ссылки упорно пресек с ними всякие сношения, — одним словом, вредит себе.
Человек есть существо, ко всему привыкающее, и, я думаю, это
самое лучшее его определение.
У меня один арестант, искренно преданный мне
человек (говорю это без всякой натяжки), украл Библию, единственную книгу, которую позволялось иметь в каторге; он в тот же день мне
сам сознался в этом, не от раскаяния, но жалея меня, потому что я ее долго искал.
Мне пришло раз на мысль, что если б захотели вполне раздавить, уничтожить
человека, наказать его
самым ужасным наказанием, так что
самый страшный убийца содрогнулся бы от этого наказания и пугался его заранее, то стоило бы только придать работе характер совершенной, полнейшей бесполезности и бессмыслицы.
Сам по себе он только был беспорядочный и злой
человек, больше ничего.
Хмелея постепенно, он сначала начинал задирать
людей насмешками,
самыми злыми, рассчитанными и как будто давно заготовленными; наконец, охмелев совершенно, он приходил в страшную ярость, схватывал нож и бросался на
людей.
Некоторое основание он, конечно, имеет, начиная с
самого наружного вида арестанта, признанного разбойника; кроме того, всякий, подходящий к каторге, чувствует, что вся эта куча
людей собралась здесь не своею охотою и что, несмотря ни на какие меры, живого
человека нельзя сделать трупом; он останется с чувствами, с жаждой мщения и жизни, с страстями и с потребностями удовлетворить их.
Известно всем арестантам во всей России, что
самые сострадательные для них
люди — доктора.
Благонравие и порядок он простирал, по-видимому, до
самого мелочного педантизма; очевидно, он должен был считать себя чрезвычайно умным
человеком, как и вообще все тупые и ограниченные
люди.
Мысль со временем пожалеть об этом угле — меня
самого поражала ужасом: я и тогда уже предчувствовал, до какой чудовищной степени приживчив
человек.
Это был
самый отвратительный пример, до чего может опуститься и исподлиться
человек и до какой степени может убить в себе всякое нравственное чувство, без труда и без раскаяния.
Вот краткая его история: не докончив нигде курса и рассорившись в Москве с родными, испугавшимися развратного его поведения, он прибыл в Петербург и, чтоб добыть денег, решился на один подлый донос, то есть решился продать кровь десяти
человек, для немедленного удовлетворения своей неутолимой жажды к
самым грубым и развратным наслаждениям, до которых он, соблазненный Петербургом, его кондитерскими и Мещанскими, сделался падок до такой степени, что, будучи
человеком неглупым, рискнул на безумное и бессмысленное дело.
Об этом я кой-что скажу после, но, к слову пришлось: поверят ли, что я видал сосланных на двадцатилетний срок, которые мне
самому говорили, очень спокойно, такие, например, фразы: «А вот подожди, даст бог, кончу срок, и тогда…» Весь смысл слова «арестант» означает
человека без воли; а тратя деньги, он поступает уже по своей воле.
А между тем, может быть, вся-то причина этого внезапного взрыва в том
человеке, от которого всего менее можно было ожидать его, — это тоскливое, судорожное проявление личности, инстинктивная тоска по
самом себе, желание заявить себя, свою приниженную личность, вдруг появляющееся и доходящее до злобы, до бешенства, до омрачения рассудка, до припадка, до судорог.
— Я и вправду, братцы, изнеженный
человек, — отвечал с легким вздохом Скуратов, как будто раскаиваясь в своей изнеженности и обращаясь ко всем вообще и ни к кому в особенности, — с
самого сызмалетства на черносливе да на пампрусских булках испытан (то есть воспитан. Скуратов нарочно коверкал слова), родимые же братцы мои и теперь еще в Москве свою лавку имеют, в прохожем ряду ветром торгуют, купцы богатеющие.
— Гм. А вот я хотел вас, Александр Петрович, спросить: правда ли, говорят, есть такие обезьяны, у которых руки до пяток, а величиной с
самого высокого
человека?
И странное дело: несколько лет сряду я знал потом Петрова, почти каждый день говорил с ним; всё время он был ко мне искренно привязан (хоть и решительно не знаю за что), — и во все эти несколько лет, хотя он и жил в остроге благоразумно и ровно ничего не сделал ужасного, но я каждый раз, глядя на него и разговаривая с ним, убеждался, что М. был прав и что Петров, может быть,
самый решительный, бесстрашный и не знающий над собою никакого принуждения
человек.
Он мне
сам сказал один раз, как-то нечаянно, что я уже «слишком доброй души
человек» и «уж так вы просты, так просты, что даже жалость берет».
Но, мне кажется, М. был прав, говоря, что это был
самый решительный
человек из всей каторги.
Все это может быть похоже на то ощущение, когда
человек с высокой башни тянется в глубину, которая под ногами, так что уж
сам, наконец, рад бы броситься вниз головою: поскорей, да и дело с концом!
И случается это все даже с
самыми смирными и неприметными дотоле
людьми.
«Да неужели это тот
самый, который зарезал пять-шесть
человек?»
— А вот горох поспеет — другой год пойдет. Ну, как пришли в К-в — и посадили меня туда на малое время в острог. Смотрю: сидят со мной
человек двенадцать, всё хохлов, высокие, здоровые, дюжие, точно быки. Да смирные такие: еда плохая, вертит ими ихний майор, как его милости завгодно (Лучка нарочно перековеркал слово). Сижу день, сижу другой; вижу — трус народ. «Что ж вы, говорю, такому дураку поблажаете?» — «А поди-кась
сам с ним поговори!» — даже ухмыляются на меня. Молчу я.
Эта нахальность самовозвеличения, это преувеличенное мнение о своей безнаказанности рождает ненависть в
самом покорном
человеке и выводит его из последнего терпения.
Арестант
сам знает, что он арестант, отверженец, и знает свое место перед начальником; но никакими клеймами, никакими кандалами не заставишь забыть его, что он
человек.
Человек пять взмостились на
самую печь и, лежа на ней, смотрели вниз.
Это был плотный, коренастый парень лет двадцати восьми, большой плут и законник, очень неглупый, чрезвычайно развязный и самонадеянный малый, до болезни самолюбивый, пресерьезно уверивший
самого себя, что он честнейший и правдивейший
человек в свете и даже вовсе ни в чем не виноватый, и так и оставшийся навсегда с этой уверенностью.
Арестанты все давно уже знали, что он притворяется и
людей обманывает, хотя он
сам и не признавался в этом.
По лицу его было видно, что это
самый незадумывающийся
человек в мире.
Но все-таки он был отнюдь не прочь и высечь; в том-то и дело, что
самые розги его вспоминались у нас с какою-то сладкою любовью, — так умел угодить этот
человек арестантам!
Милосерднейшего
человека готов променять даже на
самого строгого, если этот припахивает ихним собственным посконным запахом.
В разговоры такой
человек не пускается и больше молчит; любопытнее всего, что с таким и
сами арестанты никогда не говорят и не стараются заговаривать о том, что его ожидает.
Кто испытал раз эту власть, это безграничное господство над телом, кровью и духом такого же, как
сам,
человека, так же созданного, брата по закону Христову; кто испытал власть и полную возможность унизить
самым высочайшим унижением другое существо, носящее на себе образ божий, тот уже поневоле как-то делается не властен в своих ощущениях.
Я стою на том, что
самый лучший
человек может огрубеть и отупеть от привычки до степени зверя.
Конечно, в иной болезни
человек и
сам ничего не ел.
Особенно интересовались в этом случае пересыльными; те всегда что-нибудь да рассказывали, впрочем не о своих интимных делах; об этом, если
сам человек не заговаривал, никогда не расспрашивали, а так: откуда шли? с кем? какова дорога? куда пойдут? и проч.
Эти
самые люди, которые были так терпеливы в перенесении мучительнейших болей от палок и розог, нередко жаловались, кривлялись и даже стонали от каких-нибудь банок.
«Играй, говорит, мне на гитаре и танцуй, а я буду лежать и в тебя деньги кидать, потому как я
самый богатый
человек».
Люди на нас любуются: я-то
сам по себе, а Акулинушку тоже хоть нельзя перед другими похвалить, нельзя и похулить, а так что из десятка не выкинешь…
Нашу дочку злые
люди оговорили:
сам знаешь, честную брал…» В ноги кланяется, плачет.
— Этта жила такая есть, — заметил Черевин, — коли ее, эту
самую жилу, с первого раза не перерезать, то все будет биться
человек, и сколько бы крови ни вытекло, не помрет.
Арестанты легковерны, как дети;
сами знают, что известие — вздор, что принес его известный болтун и «нелепый»
человек — арестант Квасов, которому уже давно положили не верить и который что ни слово, то врет, — а между тем все схватываются за известие, судят, рядят,
сами себя тешат, а кончится тем, что
сами на себя рассердятся,
самим за себя стыдно станет, что поверили Квасову.
— Нет, вы меня послушайте, — кричит Скуратов, — потому я женатый
человек. Генерал такой девствительно был на Москве, Зиберт, из немцев, а русский. У русского попа кажинный год исповедовался о госпожинках, и все, братцы, он воду пил, словно утка. Кажинный день сорок стаканов москворецкой воды выпивал. Это, сказывали, он от какой-то болезни водой лечился; мне
сам его камардин сказывал.
Гнедко мотает головою и фыркает, точно он и в
самом деле понимает и доволен похвалами. И кто-нибудь непременно тут же вынесет ему хлеба с солью. Гнедко ест и опять закивает головою, точно проговаривает: «Знаю я тебя, знаю! И я милая лошадка, и ты хороший
человек!»
— Орел, братцы, есть царь лесов… — начал было Скуратов, но его на этот раз не стали слушать. Раз после обеда, когда пробил барабан на работу, взяли орла, зажав ему клюв рукой, потому что он начал жестоко драться, и понесли из острога. Дошли до вала.
Человек двенадцать, бывших в этой партии, с любопытством желали видеть, куда пойдет орел. Странное дело: все были чем-то довольны, точно отчасти
сами они получили свободу.
Они, как быки, бросаются прямо вниз рогами, часто без знания дела, без осторожности, без того практического иезуитизма, с которым нередко даже
самый подлый и замаранный
человек выигрывает дело, достигает цели и выходит сух из воды.
Разойдясь с Б-м, так случилось, что я тотчас же должен был разойтись и с Т-ским, тем
самым молодым
человеком, о котором я упоминал в предыдущей главе, рассказывая о нашей претензии.
Следственно, если при таком строгом содержании, как в нашем остроге, при военном начальстве, на глазах
самого генерал-губернатора и, наконец, ввиду таких случаев (иногда бывавших), что некоторые посторонние, но официозные
люди, по злобе или по ревности к службе, готовы были тайком донести куда следует, что такого-то, дескать, разряда преступникам такие-то неблагонамеренные командиры дают поблажку, — если в таком месте, говорю я, на преступников-дворян смотрели несколько другими глазами, чем на остальных каторжных, то тем более смотрели на них гораздо льготнее в первом и третьем разряде.
Знали тоже у нас, что
сам генерал-губернатор, доверявший нашему майору и отчасти любивший его как исполнителя и
человека с некоторыми способностями, узнав про эту историю, тоже выговаривал ему.
Ж-кий
сам рассказывая мне всю эту сцену. Стало быть, было же и в этом пьяном, вздорном и беспорядочном
человеке человеческое чувство. Взяв в соображение его понятия и развитие, такой поступок можно было считать почти великодушным. Впрочем, пьяный вид, может быть, тому много способствовал.