Неточные совпадения
В одном из таких веселых и довольных
собою городков,
с самым милейшим населением, воспоминание о котором останется неизгладимым в моем сердце, встретил я Александра Петровича Горянчикова, поселенца, родившегося в России дворянином и помещиком, потом сделавшегося ссыльнокаторжным второго разряда, за убийство жены своей, и, по истечении определенного ему законом десятилетнего термина каторги, смиренно и неслышно доживавшего свой век в городке К. […в городке К. — Имеется в виду Кузнецк, где не раз бывал Достоевский в годы отбывания им солдатской службы в Сибири.] поселенцем.
Полагали, что у него должна быть порядочная родня в России, может быть даже и не последние люди, но знали, что он
с самой ссылки упорно пресек
с ними всякие сношения, — одним словом, вредит
себе.
Нередко
сами себя обманывают, начинают
с страшной горячкой, остервенением… думаешь: вот бросятся друг на друга; ничуть не бывало: дойдут до известной точки и тотчас расходятся.
Кроме того, Сушилов
сам изобретал тысячи различных обязанностей, чтоб мне угодить: наставлял мой чайник, бегал по разным поручениям, отыскивал что-нибудь для меня, носил мою куртку в починку, смазывал мне сапоги раза четыре в месяц; все это делал усердно, суетливо, как будто бог знает какие на нем лежали обязанности, — одним словом, совершенно связал свою судьбу
с моею и взял все мои дела на
себя.
«Мертвый дом!» — говорил я
сам себе, присматриваясь иногда в сумерки,
с крылечка нашей казармы, к арестантам, уже собравшимся
с работы и лениво слонявшимся по площадке острожного двора, из казарм в кухни и обратно.
Это был тот
самый невысокий и плотный арестант, который в первое утро мое в остроге поссорился
с другим у воды, во время умыванья, за то, что другой осмелился безрассудно утверждать про
себя, что он птица каган.
Именно: я решил, что надо держать
себя как можно проще и независимее, отнюдь не выказывать особенного старания сближаться
с ними; но и не отвергать их, если они
сами пожелают сближения.
И странное дело: несколько лет сряду я знал потом Петрова, почти каждый день говорил
с ним; всё время он был ко мне искренно привязан (хоть и решительно не знаю за что), — и во все эти несколько лет, хотя он и жил в остроге благоразумно и ровно ничего не сделал ужасного, но я каждый раз, глядя на него и разговаривая
с ним, убеждался, что М. был прав и что Петров, может быть,
самый решительный, бесстрашный и не знающий над
собою никакого принуждения человек.
Иногда только потешит
себя, вспоминая свой удалой размах, свой кутеж, бывший раз в его жизни, когда он был «отчаянным», и очень любит, если только найдет простячка,
с приличной важностью перед ним поломаться, похвастаться и рассказать ему свои подвиги, не показывая, впрочем, и вида, что ему
самому рассказать хочется.
Замечу еще одну странность:
сами арестанты не любят слишком фамильярного и слишком уж добродушного
с собой обхождения начальников.
Его действительно все как будто даже любили и никто не обижал, хотя почти все были ему должны.
Сам он был незлобив, как курица, и, видя всеобщее расположение к
себе, даже куражился, но
с таким простодушным комизмом, что ему тотчас же это прощалось. Лучка, знавший на своем веку много жидков, часто дразнил его и вовсе не из злобы, а так, для забавы, точно так же, как забавляются
с собачкой, попугаем, учеными зверьками и проч. Исай Фомич очень хорошо это знал, нисколько не обижался и преловко отшучивался.
Всем хотелось
себя выказать перед господами и посетителями
с самой лучшей стороны.
Это был плотный, коренастый парень лет двадцати восьми, большой плут и законник, очень неглупый, чрезвычайно развязный и самонадеянный малый, до болезни самолюбивый, пресерьезно уверивший
самого себя, что он честнейший и правдивейший человек в свете и даже вовсе ни в чем не виноватый, и так и оставшийся навсегда
с этой уверенностью.
«Меня за все били, Александр Петрович, — говорил он мне раз, сидя на моей койке, под вечер, перед огнями, — за все про все, за что ни попало, били лет пятнадцать сряду,
с самого того дня, как
себя помнить начал, каждый день по нескольку раз; не бил, кто не хотел; так что я под конец уж совсем привык».
Чем ласковее разговаривал
с ним начальник, тем неподатливее
сам он казался, и хотя отнюдь не выступал из утонченнейшей вежливости, но, я уверен, в эту минуту он считал
себя неизмеримо выше разговаривавшего
с ним начальника.
Через минуту он уже и забывает свое внезапное ощущение и начинает смеяться или ругаться, судя по характеру; а то вдруг
с необыкновенным, вовсе не соразмерным
с потребностью жаром схватится за рабочий урок, если он задан ему, и начинает работать — работать изо всех сил, точно желая задавить в
себе тяжестью работы что-то такое, что
само его теснит и давит изнутри.
Все эти бегуны, если не найдут
себе в продолжение лета какого-нибудь случайного, необыкновенного места, где бы перезимовать, — если, например, не наткнутся на какого-нибудь укрывателя беглых, которому в этом выгода; если, наконец, не добудут
себе, иногда через убийство, какого-нибудь паспорта,
с которым можно везде прожить, — все они к осени, если их не изловят предварительно, большею частию
сами являются густыми толпами в города и в остроги, в качестве бродяг, и садятся в тюрьмы зимовать, конечно не без надежды бежать опять летом.
Они уже долго стукались лбами, — это была любимая забава арестантов
с козлом, — как вдруг Васька вспрыгнул на
самую верхнюю ступеньку крыльца и, только что Бабай отворотился в сторону, мигом поднялся на дыбки, прижал к
себе передние копытцы и со всего размаха ударил Бабая в затылок, так что тот слетел кувырком
с крыльца, к восторгу всех присутствующих и первого Бабая.
— Ни в жисть не поймают! — подхватывает он
с энергией, — я, братцы, часто про
себя это думаю и
сам на
себя дивлюсь: вот, кажись, сквозь щелку бы пролез, а не поймали!
Но когда их по вечеру действительно привезли, связанных по рукам и по ногам,
с жандармами, вся каторга высыпала к палям смотреть, что
с ними будут делать. Разумеется, ничего не увидали, кроме майорского и комендантского экипажа у кордегардии. Беглецов посадили в секретную, заковали и назавтра же отдали под суд. Насмешки и презрение арестантов вскоре упали
сами собою. Узнали дело подробнее, узнали, что нечего было больше и делать, как сдаться, и все стали сердечно следить за ходом дела в суде.
Неточные совпадения
О! я шутить не люблю. Я им всем задал острастку. Меня
сам государственный совет боится. Да что в
самом деле? Я такой! я не посмотрю ни на кого… я говорю всем: «Я
сам себя знаю,
сам». Я везде, везде. Во дворец всякий день езжу. Меня завтра же произведут сейчас в фельдмарш… (Поскальзывается и чуть-чуть не шлепается на пол, но
с почтением поддерживается чиновниками.)
Почтмейстер. Нет, о петербургском ничего нет, а о костромских и саратовских много говорится. Жаль, однако ж, что вы не читаете писем: есть прекрасные места. Вот недавно один поручик пишет к приятелю и описал бал в
самом игривом… очень, очень хорошо: «Жизнь моя, милый друг, течет, говорит, в эмпиреях: барышень много, музыка играет, штандарт скачет…» —
с большим,
с большим чувством описал. Я нарочно оставил его у
себя. Хотите, прочту?
Осип, слуга, таков, как обыкновенно бывают слуги несколько пожилых лет. Говорит сурьёзно, смотрит несколько вниз, резонер и любит
себе самому читать нравоучения для своего барина. Голос его всегда почти ровен, в разговоре
с барином принимает суровое, отрывистое и несколько даже грубое выражение. Он умнее своего барина и потому скорее догадывается, но не любит много говорить и молча плут. Костюм его — серый или синий поношенный сюртук.
Питался больше рыбою; // Сидит на речке
с удочкой // Да
сам себя то по носу, // То по лбу — бац да бац!
— Не знаю я, Матренушка. // Покамест тягу страшную // Поднять-то поднял он, // Да в землю
сам ушел по грудь //
С натуги! По лицу его // Не слезы — кровь течет! // Не знаю, не придумаю, // Что будет? Богу ведомо! // А про
себя скажу: // Как выли вьюги зимние, // Как ныли кости старые, // Лежал я на печи; // Полеживал, подумывал: // Куда ты, сила, делася? // На что ты пригодилася? — // Под розгами, под палками // По мелочам ушла!