Неточные совпадения
Первое впечатление мое, при поступлении в острог, вообще было
самое отвратительное; но, несмотря
на то, — странное
дело! — мне показалось, что в остроге гораздо легче жить, чем я воображал себе дорогой.
Испугавшись предстоящего наказания донельзя, до последней степени, как
самый жалкий трус, он накануне того
дня, когда его должны были прогнать сквозь строй, бросился с ножом
на вошедшего в арестантскую комнату караульного офицера.
Зато другой, Нурра, произвел
на меня с первого же
дня самое отрадное,
самое милое впечатление.
Кроме того, Сушилов
сам изобретал тысячи различных обязанностей, чтоб мне угодить: наставлял мой чайник, бегал по разным поручениям, отыскивал что-нибудь для меня, носил мою куртку в починку, смазывал мне сапоги раза четыре в месяц; все это делал усердно, суетливо, как будто бог знает какие
на нем лежали обязанности, — одним словом, совершенно связал свою судьбу с моею и взял все мои
дела на себя.
Вот краткая его история: не докончив нигде курса и рассорившись в Москве с родными, испугавшимися развратного его поведения, он прибыл в Петербург и, чтоб добыть денег, решился
на один подлый донос, то есть решился продать кровь десяти человек, для немедленного удовлетворения своей неутолимой жажды к
самым грубым и развратным наслаждениям, до которых он, соблазненный Петербургом, его кондитерскими и Мещанскими, сделался падок до такой степени, что, будучи человеком неглупым, рискнул
на безумное и бессмысленное
дело.
С виду оно как будто и в
самом деле походило
на сукно, толстое, солдатское; но, чуть-чуть поношенное, оно обращалось в какой-то бредень и раздиралось возмутительно.
И странное
дело: несколько лет сряду я знал потом Петрова, почти каждый
день говорил с ним; всё время он был ко мне искренно привязан (хоть и решительно не знаю за что), — и во все эти несколько лет, хотя он и жил в остроге благоразумно и ровно ничего не сделал ужасного, но я каждый раз, глядя
на него и разговаривая с ним, убеждался, что М. был прав и что Петров, может быть,
самый решительный, бесстрашный и не знающий над собою никакого принуждения человек.
Все это может быть похоже
на то ощущение, когда человек с высокой башни тянется в глубину, которая под ногами, так что уж
сам, наконец, рад бы броситься вниз головою: поскорей, да и
дело с концом!
— А вот горох поспеет — другой год пойдет. Ну, как пришли в К-в — и посадили меня туда
на малое время в острог. Смотрю: сидят со мной человек двенадцать, всё хохлов, высокие, здоровые, дюжие, точно быки. Да смирные такие: еда плохая, вертит ими ихний майор, как его милости завгодно (Лучка нарочно перековеркал слово). Сижу
день, сижу другой; вижу — трус народ. «Что ж вы, говорю, такому дураку поблажаете?» — «А поди-кась
сам с ним поговори!» — даже ухмыляются
на меня. Молчу я.
И вот теперь, как я пишу это, ярко припоминается мне один умирающий, чахоточный, тот
самый Михайлов, который лежал почти против меня, недалеко от Устьянцева, и который умер, помнится,
на четвертый
день по прибытии моем в палату.
«Меня за все били, Александр Петрович, — говорил он мне раз, сидя
на моей койке, под вечер, перед огнями, — за все про все, за что ни попало, били лет пятнадцать сряду, с
самого того
дня, как себя помнить начал, каждый
день по нескольку раз; не бил, кто не хотел; так что я под конец уж совсем привык».
Если назначенное по преступлению число ударов большое, так что арестанту всего разом не вынести, то
делят ему это число
на две, даже
на три части, судя по тому, что скажет доктор во время уже
самого наказания, то есть может ли наказуемый продолжать идти сквозь строй дальше, или это будет сопряжено с опасностью для его жизни.
Одних скоро обличали, или, лучше сказать, они
сами решались изменять политику своих действий, и арестант, прокуролесив два-три
дня, вдруг ни с того ни с сего становился умным, утихал и мрачно начинал проситься
на выписку.
Слушатель его угрюмо и совершенно равнодушно сидел
на своей койке, протянув по ней ноги, изредка что-нибудь мычал в ответ или в знак участия рассказчику, но как будто более для приличия, а не в
самом деле, и поминутно набивал из рожка свой нос табаком.
— Нет, вы меня послушайте, — кричит Скуратов, — потому я женатый человек. Генерал такой девствительно был
на Москве, Зиберт, из немцев, а русский. У русского попа кажинный год исповедовался о госпожинках, и все, братцы, он воду пил, словно утка. Кажинный
день сорок стаканов москворецкой воды выпивал. Это, сказывали, он от какой-то болезни водой лечился; мне
сам его камардин сказывал.
Дело в том, что наших острожных самоучек-ветеринаров весьма ценили во всем городе, и не только мещане или купцы, но даже
самые высшие чины обращались в острог, когда у них заболевали лошади, несмотря
на бывших в городе нескольких настоящих ветеринарных врачей.
— Орел, братцы, есть царь лесов… — начал было Скуратов, но его
на этот раз не стали слушать. Раз после обеда, когда пробил барабан
на работу, взяли орла, зажав ему клюв рукой, потому что он начал жестоко драться, и понесли из острога. Дошли до вала. Человек двенадцать, бывших в этой партии, с любопытством желали видеть, куда пойдет орел. Странное
дело: все были чем-то довольны, точно отчасти
сами они получили свободу.
Самый гладенький белоручка,
самый нежный неженка, поработав
день в поте лица, так, как он никогда не работал
на свободе, будет есть и черный хлеб, и щи с тараканами.
Они разделены с простонародьем глубочайшею бездной, и это замечается вполне только тогда, когда благородный вдруг
сам, силою внешних обстоятельств действительно
на деле лишится прежних прав своих и обратится в простонародье.
В тот же вечер, то есть в
самый день претензии, возвратясь с работы, я встретился за казармами с Петровым. Он меня уж искал. Подойдя ко мне, он что-то пробормотал, что-то вроде двух-трех неопределенных восклицаний, но вскоре рассеянно замолчал и машинально пошел со мной рядом. Всё это
дело еще больно лежало у меня
на сердце, и мне показалось, что Петров мне кое-что разъяснит.
По целым
дням он молился
на коленях богу, чем снискал общее уважение каторги и пользовался им до
самой смерти своей.
В
самом деле,
на всех нас, дворян, в нашем остроге начальство смотрело внимательнее и осторожнее.
В другое время арестант, к которому относились эти слова, непременно отвечал бы
на вызов и защитил свою честь. Но теперь он скромно промолчал. «В
самом деле, не все ж такие, как Куликов и А-в; покажи себя сначала…»
Неточные совпадения
О! я шутить не люблю. Я им всем задал острастку. Меня
сам государственный совет боится. Да что в
самом деле? Я такой! я не посмотрю ни
на кого… я говорю всем: «Я
сам себя знаю,
сам». Я везде, везде. Во дворец всякий
день езжу. Меня завтра же произведут сейчас в фельдмарш… (Поскальзывается и чуть-чуть не шлепается
на пол, но с почтением поддерживается чиновниками.)
Аммос Федорович. А я
на этот счет покоен. В
самом деле, кто зайдет в уездный суд? А если и заглянет в какую-нибудь бумагу, так он жизни не будет рад. Я вот уж пятнадцать лет сижу
на судейском стуле, а как загляну в докладную записку — а! только рукой махну.
Сам Соломон не разрешит, что в ней правда и что неправда.
Анна Андреевна. Перестань, ты ничего не знаешь и не в свое
дело не мешайся! «Я, Анна Андреевна, изумляюсь…» В таких лестных рассыпался словах… И когда я хотела сказать: «Мы никак не смеем надеяться
на такую честь», — он вдруг упал
на колени и таким
самым благороднейшим образом: «Анна Андреевна, не сделайте меня несчастнейшим! согласитесь отвечать моим чувствам, не то я смертью окончу жизнь свою».
По левую сторону городничего: Земляника, наклонивший голову несколько набок, как будто к чему-то прислушивающийся; за ним судья с растопыренными руками, присевший почти до земли и сделавший движенье губами, как бы хотел посвистать или произнесть: «Вот тебе, бабушка, и Юрьев
день!» За ним Коробкин, обратившийся к зрителям с прищуренным глазом и едким намеком
на городничего; за ним, у
самого края сцены, Бобчинский и Добчинский с устремившимися движеньями рук друг к другу, разинутыми ртами и выпученными друг
на друга глазами.
«Орудуй, Клим!» По-питерски // Клим
дело оборудовал: // По блюдцу деревянному // Дал дяде и племяннице. // Поставил их рядком, // А
сам вскочил
на бревнышко // И громко крикнул: «Слушайте!» // (Служивый не выдерживал // И часто в речь крестьянина // Вставлял словечко меткое // И в ложечки стучал.)