Неточные совпадения
Впрочем, о старшем, Иване, сообщу лишь то, что он рос каким-то угрюмым и закрывшимся сам в
себе отроком, далеко не робким, но как бы еще с десяти лет проникнувшим в то, что растут они все-таки в чужой семье и на чужих милостях и что отец
у них какой-то такой, о котором даже и говорить стыдно, и проч., и проч.
Так как Ефим Петрович плохо распорядился и получение завещанных самодуркой генеральшей собственных детских денег, возросших с тысячи уже на две процентами, замедлилось по разным совершенно неизбежимым
у нас формальностям и проволочкам, то молодому человеку в первые его два года в университете пришлось очень солоно, так как он принужден был все это время кормить и содержать
себя сам и в то же время учиться.
«Он горд, — говорил он нам тогда про него, — всегда добудет
себе копейку,
у него и теперь есть деньги на заграницу — чего ж ему здесь надо?
В этом он был совершенная противоположность своему старшему брату, Ивану Федоровичу, пробедствовавшему два первые года в университете, кормя
себя своим трудом, и с самого детства горько почувствовавшему, что живет он на чужих хлебах
у благодетеля.
Дмитрий Федорович, никогда
у старца не бывавший и даже не видавший его, конечно, подумал, что старцем его хотят как бы испугать; но так как он и сам укорял
себя втайне за многие особенно резкие выходки в споре с отцом за последнее время, то и принял вызов.
Этот молодой человек готовился поступить в университет; Миусов же,
у которого он почему-то пока жил, соблазнял его с
собою за границу, в Цюрих или в Иену, чтобы там поступить в университет и окончить курс.
— Черт,
у кого здесь, однако, спросить, в этой бестолковщине… Это нужно бы решить, потому что время уходит, — промолвил он вдруг, как бы говоря про
себя.
«Ну, теперь заране
себя знаю, раздражен, заспорю… начну горячиться — и
себя и идею унижу», — мелькнуло
у него в голове.
Благословив их, старец ответил им каждому столь же глубоким поклоном, перстами касаясь земли, и
у каждого из них попросил и для
себя благословения.
— Деятельной любви? Вот и опять вопрос, и такой вопрос, такой вопрос! Видите, я так люблю человечество, что, верите ли, мечтаю иногда бросить все, все, что имею, оставить Lise и идти в сестры милосердия. Я закрываю глаза, думаю и мечтаю, и в эти минуты я чувствую в
себе непреодолимую силу. Никакие раны, никакие гнойные язвы не могли бы меня испугать. Я бы перевязывала и обмывала собственными руками, я была бы сиделкой
у этих страдальцев, я готова целовать эти язвы…
У вас же много уже сделано, ибо вы могли столь глубоко и искренно сознать
себя сами!
— Э, да
у нас и гор-то нету! — воскликнул отец Иосиф и, обращаясь к старцу, продолжал: — Они отвечают, между прочим, на следующие «основные и существенные» положения своего противника, духовного лица, заметьте
себе.
Я свои поступки не оправдываю; да, всенародно признаюсь: я поступил как зверь с этим капитаном и теперь сожалею и
собой гнушаюсь за зверский гнев, но этот ваш капитан, ваш поверенный, пошел вот к этой самой госпоже, о которой вы выражаетесь, что она обольстительница, и стал ей предлагать от вашего имени, чтоб она взяла имеющиеся
у вас мои векселя и подала на меня, чтобы по этим векселям меня засадить, если я уж слишком буду приставать к вам в расчетах по имуществу.
Есть
у старых лгунов, всю жизнь свою проактерствовавших, минуты, когда они до того зарисуются, что уже воистину дрожат и плачут от волнения, несмотря на то, что даже в это самое мгновение (или секунду только спустя) могли бы сами шепнуть
себе: «Ведь ты лжешь, старый бесстыдник, ведь ты актер и теперь, несмотря на весь твой „святой“ гнев и „святую“ минуту гнева».
— Где ты мог это слышать? Нет, вы, господа Карамазовы, каких-то великих и древних дворян из
себя корчите, тогда как отец твой бегал шутом по чужим столам да при милости на кухне числился. Положим, я только поповский сын и тля пред вами, дворянами, но не оскорбляйте же меня так весело и беспутно.
У меня тоже честь есть, Алексей Федорович. Я Грушеньке не могу быть родней, публичной девке, прошу понять-с!
Обвинения нелепые, которые и пали в свое время сами
собой и
у нас, и повсеместно.
У груди благой природы
Все, что дышит, радость пьет;
Все созданья, все народы
За
собой она влечет;
Нам друзей дала в несчастье,
Гроздий сок, венки харит,
Насекомым — сладострастье…
Ангел — Богу предстоит.
Жили они
у отца с теткой, как-то добровольно принижая
себя, со всем другим обществом не равняясь.
С своей стороны и она все шесть недель потом как
у нас в городе прожила — ни словечком о
себе знать не дала.
— Клянусь, Алеша, — воскликнул он со страшным и искренним гневом на
себя, — верь не верь, но вот как Бог свят, и что Христос есть Господь, клянусь, что я хоть и усмехнулся сейчас ее высшим чувствам, но знаю, что я в миллион раз ничтожнее душой, чем она, и что эти лучшие чувства ее — искренни, как
у небесного ангела!
На пакете же написано: «Ангелу моему Грушеньке, коли захочет прийти»; сам нацарапал, в тишине и в тайне, и никто-то не знает, что
у него деньги лежат, кроме лакея Смердякова, в честность которого он верит, как в
себя самого.
Тема случилась странная: Григорий поутру, забирая в лавке
у купца Лукьянова товар, услышал от него об одном русском солдате, что тот, где-то далеко на границе,
у азиятов, попав к ним в плен и будучи принуждаем ими под страхом мучительной и немедленной смерти отказаться от христианства и перейти в ислам, не согласился изменить своей веры и принял муки, дал содрать с
себя кожу и умер, славя и хваля Христа, — о каковом подвиге и было напечатано как раз в полученной в тот день газете.
— Есть, есть, il y a du Piron là-dedans. [тут чувствуется Пирон (фр.).] Это иезуит, русский то есть. Как
у благородного существа, в нем это затаенное негодование кипит на то, что надо представляться… святыню на
себя натягивать.
Вот Иван-то этого самого и боится и сторожит меня, чтоб я не женился, а для того наталкивает Митьку, чтобы тот на Грушке женился: таким образом хочет и меня от Грушки уберечь (будто бы я ему денег оставлю, если на Грушке не женюсь!), а с другой стороны, если Митька на Грушке женится, так Иван его невесту богатую
себе возьмет, вот
у него расчет какой!
— Лупи его, сажай в него, Смуров! — закричали все. Но Смуров (левша) и без того не заставил ждать
себя и тотчас отплатил: он бросил камнем в мальчика за канавкой, но неудачно: камень ударился в землю. Мальчик за канавкой тотчас же пустил еще в группу камень, на этот раз прямо в Алешу, и довольно больно ударил его в плечо.
У мальчишки за канавкой весь карман был полон заготовленными камнями. Это видно было за тридцать шагов по отдувшимся карманам его пальтишка.
Я не знаю, как вы, Lise, но я считаю про
себя, что
у меня во многом мелкая душа.
— Веришь ли, что я, после давешнего нашего свидания
у ней, только об этом про
себя и думал, об этой двадцатитрехлетней моей желторотости, а ты вдруг теперь точно угадал и с этого самого начинаешь.
— Я вчера за обедом
у старика тебя этим нарочно дразнил и видел, как
у тебя разгорелись глазки. Но теперь я вовсе не прочь с тобой переговорить и говорю это очень серьезно. Я с тобой хочу сойтись, Алеша, потому что
у меня нет друзей, попробовать хочу. Ну, представь же
себе, может быть, и я принимаю Бога, — засмеялся Иван, — для тебя это неожиданно, а?
— Уж конечно, объясню, не секрет, к тому и вел. Братишка ты мой, не тебя я хочу развратить и сдвинуть с твоего устоя, я, может быть,
себя хотел бы исцелить тобою, — улыбнулся вдруг Иван, совсем как маленький кроткий мальчик. Никогда еще Алеша не видал
у него такой улыбки.
За границей теперь как будто и не бьют совсем, нравы, что ли, очистились, али уж законы такие устроились, что человек человека как будто уж и не смеет посечь, но зато они вознаградили
себя другим и тоже чисто национальным, как и
у нас, и до того национальным, что
у нас оно как будто и невозможно, хотя, впрочем, кажется, и
у нас прививается, особенно со времени религиозного движения в нашем высшем обществе.
Вне
себя она рванула и вывезла и пошла, вся дрожа, не дыша, как-то боком, с какою-то припрыжкой, как-то неестественно и позорно —
у Некрасова это ужасно.
О Катерине Ивановне он почти что и думать забыл и много этому потом удивлялся, тем более что сам твердо помнил, как еще вчера утром, когда он так размашисто похвалился
у Катерины Ивановны, что завтра уедет в Москву, в душе своей тогда же шепнул про
себя: «А ведь вздор, не поедешь, и не так тебе будет легко оторваться, как ты теперь фанфаронишь».
Налгал третьего года, что жена
у него умерла и что он уже женат на другой, и ничего этого не было, представь
себе: никогда жена его не умирала, живет и теперь и его бьет каждые три дня по разу.
— Видишь… в Чермашню еду… — как-то вдруг вырвалось
у Ивана Федоровича, опять как вчера, так само
собою слетело, да еще с каким-то нервным смешком. Долго он это вспоминал потом.
Был такой
у него один взгляд… так что ужаснулся я в сердце моем мгновенно тому, что уготовляет этот человек для
себя.
— «Да неужто, — спрашивает юноша, — и
у них Христос?» — «Как же может быть иначе, — говорю ему, — ибо для всех слово, все создание и вся тварь, каждый листик устремляется к слову, Богу славу поет, Христу плачет,
себе неведомо, тайной жития своего безгрешного совершает сие.
И всякий-то мне ласковое слово скажет, отговаривать начали, жалеть даже: «Что ты над
собой делаешь?» — «Нет, говорят, он
у нас храбрый, он выстрел выдержал и из своего пистолета выстрелить мог, а это ему сон накануне приснился, чтоб он в монахи пошел, вот он отчего».
— Поган есмь, а не свят. В кресла не сяду и не восхощу
себе аки идолу поклонения! — загремел отец Ферапонт. — Ныне людие веру святую губят. Покойник, святой-то ваш, — обернулся он к толпе, указывая перстом на гроб, — чертей отвергал. Пурганцу от чертей давал. Вот они и развелись
у вас, как пауки по углам. А днесь и сам провонял. В сем указание Господне великое видим.
Он остановился и вдруг спросил
себя: «Отчего сия грусть моя даже до упадка духа?» — и с удивлением постиг тотчас же, что сия внезапная грусть его происходит, по-видимому, от самой малой и особливой причины: дело в том, что в толпе, теснившейся сейчас
у входа в келью, заприметил он между прочими волнующимися и Алешу и вспомнил он, что, увидав его, тотчас же почувствовал тогда в сердце своем как бы некую боль.
— Тебе надо подкрепиться, судя по лицу-то. Сострадание ведь на тебя глядя берет. Ведь ты и ночь не спал, я слышал, заседание
у вас там было. А потом вся эта возня и мазня… Всего-то антидорцу кусочек, надо быть, пожевал. Есть
у меня с
собой в кармане колбаса, давеча из города захватил на всякий случай, сюда направляясь, только ведь ты колбасы не станешь…
— Как пропах? Вздор ты какой-нибудь мелешь, скверность какую-нибудь хочешь сказать. Молчи, дурак. Пустишь меня, Алеша, на колени к
себе посидеть, вот так! — И вдруг она мигом привскочила и прыгнула смеясь ему на колени, как ласкающаяся кошечка, нежно правою рукой охватив ему шею. — Развеселю я тебя, мальчик ты мой богомольный! Нет, в самом деле, неужто позволишь мне на коленках
у тебя посидеть, не осердишься? Прикажешь — я соскочу.
У Мити при виде Грушеньки пропадала ревность, и на мгновение он становился доверчив и благороден, даже сам презирал
себя за дурные чувства.
— Скажите, матушка, Аграфена Александровна
у вас теперь? — вне
себя от ожидания произнес Митя. — Давеча я ее сам проводил.
Трифон Борисыч напрасно сожалел Митю: он тогда
у него сам с полдюжины бутылок шампанского утаил, а под столом сторублевую бумажку поднял и зажал
себе в кулак. Так и осталась она
у него в кулаке.
— Да-с, сбежала-с, я имел эту неприятность, — скромно подтвердил Максимов. — С одним мусью-с. А главное, всю деревушку мою перво-наперво на одну
себя предварительно отписала. Ты, говорит, человек образованный, ты и сам найдешь
себе кусок. С тем и посадила. Мне раз один почтенный архиерей и заметил:
у тебя одна супруга была хромая, а другая уж чресчур легконогая, хи-хи!
— Тржи, панове, тржи! Слушай, пане, вижу, что ты человек разумный. Бери три тысячи и убирайся ко всем чертям, да и Врублевского с
собой захвати — слышишь это? Но сейчас же, сию же минуту, и это навеки, понимаешь, пане, навеки вот в эту самую дверь и выйдешь.
У тебя что там: пальто, шуба? Я тебе вынесу. Сию же секунду тройку тебе заложат и — до видзенья, пане! А?
В этом смысле он считал
себя несколько обиженным и обойденным по службе и всегда уверен был, что там, в высших сферах, его не сумели оценить и что
у него есть враги.
«Это ясно, это ясно! — повторял прокурор в чрезвычайном возбуждении, — это точь-в-точь
у подобных сорванцов так и делается: завтра убью
себя, а пред смертью кутеж».
— А вы и не знали! — подмигнул ему Митя, насмешливо и злобно улыбнувшись. — А что, коль не скажу? От кого тогда узнать? Знали ведь о знаках-то покойник, я да Смердяков, вот и все, да еще небо знало, да оно ведь вам не скажет. А фактик-то любопытный, черт знает что на нем можно соорудить, ха-ха! Утешьтесь, господа, открою, глупости
у вас на уме. Не знаете вы, с кем имеете дело! Вы имеете дело с таким подсудимым, который сам на
себя показывает, во вред
себе показывает! Да-с, ибо я рыцарь чести, а вы — нет!
— Ну, в таком случае отца черт убил! — сорвалось вдруг
у Мити, как будто он даже до сей минуты спрашивал все
себя: «Смердяков или не Смердяков?»