Неточные совпадения
Дело в
том, что это, пожалуй,
и деятель, но деятель неопределенный, невыяснившийся.
Пикантное состояло еще
и в
том, что
дело обошлось увозом, а это очень прельстило Аделаиду Ивановну.
Впрочем, если бы папаша о нем
и вспомнил (не мог же он в самом
деле не знать о его существовании),
то и сам сослал бы его опять в избу, так как ребенок все же мешал бы ему в его дебоширстве.
Он долго потом рассказывал, в виде характерной черты, что когда он заговорил с Федором Павловичем о Мите,
то тот некоторое время имел вид совершенно не понимающего, о каком таком ребенке идет
дело,
и даже как бы удивился, что у него есть где-то в доме маленький сын.
Вот это
и начал эксплуатировать Федор Павлович,
то есть отделываться малыми подачками, временными высылками,
и в конце концов так случилось, что когда, уже года четыре спустя, Митя, потеряв терпение, явился в наш городок в другой раз, чтобы совсем уж покончить
дела с родителем,
то вдруг оказалось, к его величайшему изумлению, что у него уже ровно нет ничего, что
и сосчитать даже трудно, что он перебрал уже деньгами всю стоимость своего имущества у Федора Павловича, может быть еще даже сам должен ему; что по таким-то
и таким-то сделкам, в которые сам тогда-то
и тогда пожелал вступить, он
и права не имеет требовать ничего более,
и проч.,
и проч.
Но
дело было в другой губернии; да
и что могла понимать шестнадцатилетняя девочка, кроме
того, что лучше в реку, чем оставаться у благодетельницы.
Ввечеру
того дня он напился пьян
и ругал Алеше монахов.
Надо заметить, что Алеша, живя тогда в монастыре, был еще ничем не связан, мог выходить куда угодно хоть на целые
дни,
и если носил свой подрясник,
то добровольно, чтобы ни от кого в монастыре не отличаться.
От него же узнал Алеша все подробности
того важного
дела, которое связало в последнее время обоих старших братьев замечательною
и тесною связью.
Кончилось
тем, что старец дал согласие
и день был назначен.
— Правда, вы не мне рассказывали; но вы рассказывали в компании, где
и я находился, четвертого года это
дело было. Я потому
и упомянул, что рассказом сим смешливым вы потрясли мою веру, Петр Александрович. Вы не знали о сем, не ведали, а я воротился домой с потрясенною верой
и с
тех пор все более
и более сотрясаюсь. Да, Петр Александрович, вы великого падения были причиной! Это уж не Дидерот-с!
— О, я настоятельно просила, я умоляла, я готова была на колени стать
и стоять на коленях хоть три
дня пред вашими окнами, пока бы вы меня впустили. Мы приехали к вам, великий исцелитель, чтобы высказать всю нашу восторженную благодарность. Ведь вы Лизу мою исцелили, исцелили совершенно, а чем? —
тем, что в четверг помолились над нею, возложили на нее ваши руки. Мы облобызать эти руки спешили, излить наши чувства
и наше благоговение!
— Об этом, конечно, говорить еще рано. Облегчение не есть еще полное исцеление
и могло произойти
и от других причин. Но если что
и было,
то ничьею силой, кроме как Божиим изволением. Все от Бога. Посетите меня, отец, — прибавил он монаху, — а
то не во всякое время могу: хвораю
и знаю, что
дни мои сочтены.
—
И то уж много
и хорошо, что ум ваш мечтает об этом, а не о чем ином. Нет-нет да невзначай
и в самом
деле сделаете какое-нибудь доброе
дело.
В мечтах я нередко, говорит, доходил до страстных помыслов о служении человечеству
и, может быть, действительно пошел бы на крест за людей, если б это вдруг как-нибудь потребовалось, а между
тем я двух
дней не в состоянии прожить ни с кем в одной комнате, о чем знаю из опыта.
Дело в
том, что он
и прежде с Иваном Федоровичем несколько пикировался в познаниях
и некоторую небрежность его к себе хладнокровно не выносил: «До сих пор, по крайней мере, стоял на высоте всего, что есть передового в Европе, а это новое поколение решительно нас игнорирует», — думал он про себя.
— Я иду из положения, что это смешение элементов,
то есть сущностей церкви
и государства, отдельно взятых, будет, конечно, вечным, несмотря на
то, что оно невозможно
и что его никогда нельзя будет привести не только в нормальное, но
и в сколько-нибудь согласимое состояние, потому что ложь лежит в самом основании
дела.
Не далее как
дней пять
тому назад, в одном здешнем, по преимуществу дамском, обществе он торжественно заявил в споре, что на всей земле нет решительно ничего такого, что бы заставляло людей любить себе подобных, что такого закона природы: чтобы человек любил человечество — не существует вовсе,
и что если есть
и была до сих пор любовь на земле,
то не от закона естественного, а единственно потому, что люди веровали в свое бессмертие.
Дело было именно в
том, чтобы был непременно другой человек, старинный
и дружественный, чтобы в больную минуту позвать его, только с
тем чтобы всмотреться в его лицо, пожалуй переброситься словцом, совсем даже посторонним каким-нибудь,
и коли он ничего, не сердится,
то как-то
и легче сердцу, а коли сердится, ну, тогда грустней.
Эта Марфа Игнатьевна была женщина не только не глупая, но, может быть,
и умнее своего супруга, по меньшей мере рассудительнее его в
делах житейских, а между
тем она ему подчинялась безропотно
и безответно, с самого начала супружества,
и бесспорно уважала его за духовный верх.
Увидя это, Григорий был до
того убит, что не только молчал вплоть до самого
дня крещения, но
и нарочно уходил молчать в сад.
Домой,
то есть в дом
тех хозяев, у которых жил ее покойный отец, она являлась примерно раз в неделю, а по зимам приходила
и каждый
день, но только лишь на ночь,
и ночует либо в сенях, либо в коровнике.
Правда, в
ту пору он у нас слишком уж даже выделанно напрашивался на свою роль шута, любил выскакивать
и веселить господ, с видимым равенством конечно, но на
деле совершенным пред ними хамом.
а я
и четверти бутылки не выпил
и не Силен. Не Силен, а силён, потому что решение навеки взял. Ты каламбур мне прости, ты многое мне сегодня должен простить, не
то что каламбур. Не беспокойся, я не размазываю, я
дело говорю
и к
делу вмиг приду. Не стану жида из души тянуть. Постой, как это…
— Это ты оттого, что я покраснел, — вдруг заметил Алеша. — Я не от твоих речей покраснел
и не за твои
дела, а за
то, что я
то же самое, что
и ты.
— Нет, не далеко, — с жаром проговорил Алеша. (Видимо, эта мысль давно уже в нем была.) — Всё одни
и те же ступеньки. Я на самой низшей, а ты вверху, где-нибудь на тринадцатой. Я так смотрю на это
дело, но это всё одно
и то же, совершенно однородное. Кто ступил на нижнюю ступеньку,
тот все равно непременно вступит
и на верхнюю.
Дело-то ведь в
том, что старикашка хоть
и соврал об обольщении невинностей, но в сущности, в трагедии моей, это так ведь
и было, хотя раз только было, да
и то не состоялось.
Главное,
то чувствовал, что «Катенька» не
то чтобы невинная институтка такая, а особа с характером, гордая
и в самом
деле добродетельная, а пуще всего с умом
и образованием, а у меня ни
того, ни другого.
И вот пред отъездом только, в самый
тот день, когда уехали (я их не видал
и не провожал), получаю крошечный пакетик, синенький, кружевная бумажка, а на ней одна только строчка карандашом: «Я вам напишу, ждите.
Мало
того, я вот что еще знаю: теперь, на
днях только, всего только, может быть, вчера, он в первый раз узнал серьезно (подчеркни: серьезно), что Грушенька-то в самом
деле, может быть, не шутит
и за меня замуж захочет прыгнуть.
Вот он уж третий аль четвертый
день Грушеньку ждет, надеется, что придет за пакетом, дал он ей знать, а
та знать дала, что «может-де
и приду».
— Ее. У этих шлюх, здешних хозяек, нанимает каморку Фома. Фома из наших мест, наш бывший солдат. Он у них прислуживает, ночью сторожит, а
днем тетеревей ходит стрелять, да
тем и живет. Я у него тут
и засел; ни ему, ни хозяйкам секрет не известен,
то есть что я здесь сторожу.
Дело в
том, что припадки его падучей болезни усилились,
и в
те дни кушанье готовилось уже Марфой Игнатьевной, что было Федору Павловичу вовсе не на руку.
Тема случилась странная: Григорий поутру, забирая в лавке у купца Лукьянова товар, услышал от него об одном русском солдате, что
тот, где-то далеко на границе, у азиятов, попав к ним в плен
и будучи принуждаем ими под страхом мучительной
и немедленной смерти отказаться от христианства
и перейти в ислам, не согласился изменить своей веры
и принял муки, дал содрать с себя кожу
и умер, славя
и хваля Христа, — о каковом подвиге
и было напечатано как раз в полученной в
тот день газете.
— А я насчет того-с, — заговорил вдруг громко
и неожиданно Смердяков, — что если этого похвального солдата подвиг был
и очень велик-с,
то никакого опять-таки, по-моему, не было бы греха
и в
том, если б
и отказаться при этой случайности от Христова примерно имени
и от собственного крещения своего, чтобы спасти
тем самым свою жизнь для добрых
дел, коими в течение лет
и искупить малодушие.
Ум его был тоже как бы раздроблен
и разбросан, тогда как сам он вместе с
тем чувствовал, что боится соединить разбросанное
и снять общую идею со всех мучительных противоречий, пережитых им в этот
день.
— Брат, а ты, кажется,
и не обратил внимания, как ты обидел Катерину Ивановну
тем, что рассказал Грушеньке о
том дне, а
та сейчас ей бросила в глаза, что вы сами «к кавалерам красу тайком продавать ходили!» Брат, что же больше этой обиды? — Алешу всего более мучила мысль, что брат точно рад унижению Катерины Ивановны, хотя, конечно,
того быть не могло.
Он только что теперь обратил внимание, хотя Алеша рассказал все давеча зараз,
и обиду
и крик Катерины Ивановны: «Ваш брат подлец!» — Да, в самом
деле, может быть, я
и рассказал Грушеньке о
том «роковом
дне», как говорит Катя.
Что старец отходил, в
том не было сомнения для Алеши, хотя мог прожить еще
и день и два.
Дело состояло в
том, что вчера между верующими простонародными женщинами, приходившими поклониться старцу
и благословиться у него, была одна городская старушка, Прохоровна, унтер-офицерская вдова.
Но Алеше уже
и нечего было сообщать братии, ибо все уже всё знали: Ракитин, послав за ним монаха, поручил
тому, кроме
того, «почтительнейше донести
и его высокопреподобию отцу Паисию, что имеет до него он, Ракитин, некое
дело, но такой важности, что
и минуты не смеет отложить для сообщения ему, за дерзость же свою земно просит простить его».
Дело в
том, что теперь он был уже в некотором недоумении
и почти не знал, чему верить.
Но что сие сравнительно с вами, великий отче, — ободрившись, прибавил монашек, — ибо
и круглый год, даже
и во Святую Пасху, лишь хлебом с водою питаетесь,
и что у нас хлеба на два
дня,
то у вас на всю седмицу идет.
— Вот таких-то эти нежные барышни
и любят, кутил да подлецов! Дрянь, я тебе скажу, эти барышни бледные;
то ли
дело… Ну! кабы мне его молодость, да тогдашнее мое лицо (потому что я лучше его был собой в двадцать восемь-то лет), так я бы точно так же, как
и он, побеждал. Каналья он! А Грушеньку все-таки не получит-с, не получит-с… В грязь обращу!
Алеша больно почувствовал, что за ночь бойцы собрались с новыми силами, а сердце их с наступившим
днем опять окаменело: «Отец раздражен
и зол, он выдумал что-то
и стал на
том; а что Дмитрий?
Таким образом, увлекшись посторонними соображениями, он развлекся
и решил не «думать» о сейчас наделанной им «беде», не мучить себя раскаянием, а делать
дело, а там что будет,
то и выйдет.
Весь
тот день мало со мной говорил, совсем молчал даже, только заметил я: глядит, глядит на меня из угла, а все больше к окну припадает
и делает вид, будто бы уроки учит, а я вижу, что не уроки у него на уме.
Лежу это я
и Илюшу в
тот день не очень запомнил, а в тот-то именно
день мальчишки
и подняли его на смех в школе с утра-с: «Мочалка, — кричат ему, — отца твоего за мочалку из трактира тащили, а ты подле бежал
и прощения просил».
Ну в хоромах-то нечего было разговаривать, а
то сейчас маменька
и девицы участие примут, — девицы-то к
тому же все уже узнали, даже еще в первый
день.
Слушайте, Алексей Федорович, почему вы такой грустный все эти
дни,
и вчера
и сегодня; я знаю, что у вас есть хлопоты, бедствия, но я вижу, кроме
того, что у вас есть особенная какая-то грусть, секретная может быть, а?