Неточные совпадения
Впрочем, я даже рад
тому, что роман мой разбился сам собою на два рассказа «при существенном единстве целого»: познакомившись с первым рассказом, читатель уже сам определит:
стоит ли ему приниматься за второй?
Петр Александрович Миусов, человек насчет денег и буржуазной честности весьма щекотливый, раз, впоследствии, приглядевшись к Алексею, произнес о нем следующий афоризм: «Вот, может быть, единственный человек в мире, которого оставьте вы вдруг одного и без денег на площади незнакомого в миллион жителей города, и он ни за что не погибнет и не умрет с голоду и холоду, потому что его мигом накормят, мигом пристроят, а если не пристроят,
то он сам мигом пристроится, и это не будет
стоить ему никаких усилий и никакого унижения, а пристроившему никакой тягости, а, может быть, напротив, почтут за удовольствие».
Не смущало его нисколько, что этот старец все-таки
стоит пред ним единицей: «Все равно, он свят, в его сердце тайна обновления для всех,
та мощь, которая установит наконец правду на земле, и будут все святы, и будут любить друг друга, и не будет ни богатых, ни бедных, ни возвышающихся, ни униженных, а будут все как дети Божии и наступит настоящее царство Христово».
Кроме
того, ожидал,
стоя в уголку (и все время потом оставался
стоя), молодой паренек, лет двадцати двух на вид, в статском сюртуке, семинарист и будущий богослов, покровительствуемый почему-то монастырем и братиею.
— А вот далекая! — указал он на одну еще вовсе не старую женщину, но очень худую и испитую, не
то что загоревшую, а как бы всю почерневшую лицом. Она
стояла на коленях и неподвижным взглядом смотрела на старца. Во взгляде ее было что-то как бы исступленное.
— О, я настоятельно просила, я умоляла, я готова была на колени стать и
стоять на коленях хоть три дня пред вашими окнами, пока бы вы меня впустили. Мы приехали к вам, великий исцелитель, чтобы высказать всю нашу восторженную благодарность. Ведь вы Лизу мою исцелили, исцелили совершенно, а чем? —
тем, что в четверг помолились над нею, возложили на нее ваши руки. Мы облобызать эти руки спешили, излить наши чувства и наше благоговение!
Дело в
том, что он и прежде с Иваном Федоровичем несколько пикировался в познаниях и некоторую небрежность его к себе хладнокровно не выносил: «До сих пор, по крайней мере,
стоял на высоте всего, что есть передового в Европе, а это новое поколение решительно нас игнорирует», — думал он про себя.
Христова же церковь, вступив в государство, без сомнения не могла уступить ничего из своих основ, от
того камня, на котором
стояла она, и могла лишь преследовать не иначе как свои цели, раз твердо поставленные и указанные ей самим Господом, между прочим: обратить весь мир, а стало быть, и все древнее языческое государство в церковь.
Правда, — усмехнулся старец, — теперь общество христианское пока еще само не готово и
стоит лишь на семи праведниках; но так как они не оскудевают,
то и пребывает все же незыблемо, в ожидании своего полного преображения из общества как союза почти еще языческого во единую вселенскую и владычествующую церковь.
И что по расчету человеческому может быть еще и весьма отдаленно,
то по предопределению Божьему, может быть, уже
стоит накануне своего появления, при дверях.
Спорные же порубки в лесу и эту ловлю рыбы (где все это — он и сам не знал) он решил им уступить окончательно, раз навсегда, сегодня же,
тем более что все это очень немногого
стоило, и все свои иски против монастыря прекратить.
— А коли Петру Александровичу невозможно, так и мне невозможно, и я не останусь. Я с
тем и шел. Я всюду теперь буду с Петром Александровичем: уйдете, Петр Александрович, и я пойду, останетесь — и я останусь. Родственным-то согласием вы его наипаче кольнули, отец игумен: не признает он себя мне родственником! Так ли, фон Зон? Вот и фон Зон
стоит. Здравствуй, фон Зон.
Да и высказать-то его грамотно не сумел,
тем более что на этот раз никто в келье старца на коленях не
стоял и вслух не исповедовался, так что Федор Павлович ничего не мог подобного сам видеть и говорил лишь по старым слухам и сплетням, которые кое-как припомнил.
Не
то чтоб он
стоял как столб, с ним этого не случалось.
а я и четверти бутылки не выпил и не Силен. Не Силен, а силён, потому что решение навеки взял. Ты каламбур мне прости, ты многое мне сегодня должен простить, не
то что каламбур. Не беспокойся, я не размазываю, я дело говорю и к делу вмиг приду. Не стану жида из души тянуть.
Постой, как это…
Пусть я проклят, пусть я низок и подл, но пусть и я целую край
той ризы, в которую облекается Бог мой; пусть я иду в
то же самое время вслед за чертом, но я все-таки и твой сын, Господи, и люблю тебя, и ощущаю радость, без которой нельзя миру
стоять и быть.
Придирался ко мне; да рука у меня была, к
тому же весь город за меня
стоял, придраться нельзя было очень-то.
А между
тем он иногда в доме же, аль хоть на дворе, или на улице, случалось, останавливался, задумывался и
стоял так по десятку даже минут.
Правда, сейчас бы и очнулся, а спросили бы его, о чем он это
стоял и думал,
то наверно бы ничего не припомнил, но зато наверно бы затаил в себе
то впечатление, под которым находился во время своего созерцания.
Смердяков весьма часто и прежде допускался
стоять у стола,
то есть под конец обеда.
Но ведь до мук и не дошло бы тогда-с, потому
стоило бы мне в
тот же миг сказать сей горе: двинься и подави мучителя,
то она бы двинулась и в
тот же миг его придавила, как таракана, и пошел бы я как ни в чем не бывало прочь, воспевая и славя Бога.
— Видишь, я вот знаю, что он и меня терпеть не может, равно как и всех, и тебя точно так же, хотя тебе и кажется, что он тебя «уважать вздумал». Алешку подавно, Алешку он презирает. Да не украдет он, вот что, не сплетник он, молчит, из дому сору не вынесет, кулебяки славно печет, да к
тому же ко всему и черт с ним, по правде-то, так
стоит ли об нем говорить?
— А коли так,
то он еще не погиб! Он только в отчаянии, но я еще могу спасти его.
Стойте: не передавал ли он вам что-нибудь о деньгах, о трех тысячах?
Она-то этого не
стоит! — воскликнула опять с
тем же жаром Катерина Ивановна, — знайте, Алексей Федорович, что мы фантастическая головка, что мы своевольное, но гордое-прегордое сердечко!
Но старшие и опытнейшие из братии
стояли на своем, рассуждая, что «кто искренно вошел в эти стены, чтобы спастись, для
тех все эти послушания и подвиги окажутся несомненно спасительными и принесут им великую пользу; кто же, напротив, тяготится и ропщет,
тот все равно как бы и не инок и напрасно только пришел в монастырь, такому место в миру.
За канавкой же, примерно шагах в тридцати от группы,
стоял у забора и еще мальчик, тоже школьник, тоже с мешочком на боку, по росту лет десяти, не больше, или даже меньше
того, — бледненький, болезненный и со сверкавшими черными глазками.
— Да как ни уверяйте его, что вам жалко в нем друга, а все-таки вы настаиваете ему в глаза, что счастье в
том, что он уезжает… — проговорил как-то совсем уже задыхаясь Алеша. Он
стоял за столом и не садился.
На столе
стояла сковорода с остатками глазной яичницы, лежал надъеденный ломоть хлеба и, сверх
того, находился полуштоф со слабыми остатками земных благ лишь на донушке.
Служим мы ей, а ей это тягостно: «Не
стою я
того, не
стою, недостойная я калека, бесполезная», — а еще бы она не стоила-с, когда она всех нас своею ангельскою кротостью у Бога вымолила, без нее, без ее тихого слова, у нас был бы ад-с, даже Варю и
ту смягчила.
Ну подозревал ли я даже вчера, что это, если захотеть,
то ничего не
стоит кончить!
— То-то и есть, что но… — кричал Иван. — Знай, послушник, что нелепости слишком нужны на земле. На нелепостях мир
стоит, и без них, может быть, в нем совсем ничего бы и не произошло. Мы знаем, что знаем!
И если страдания детей пошли на пополнение
той суммы страданий, которая необходима была для покупки истины,
то я утверждаю заранее, что вся истина не
стоит такой цены.
«Имеешь ли ты право возвестить нам хоть одну из тайн
того мира, из которого ты пришел? — спрашивает его мой старик и сам отвечает ему за него, — нет, не имеешь, чтобы не прибавлять к
тому, что уже было прежде сказано, и чтобы не отнять у людей свободы, за которую ты так
стоял, когда был на земле.
Стояло и торчало где-то какое-то существо или предмет, вроде как торчит что-нибудь иногда пред глазом, и долго, за делом или в горячем разговоре, не замечаешь его, а между
тем видимо раздражаешься, почти мучаешься, и наконец-то догадаешься отстранить негодный предмет, часто очень пустой и смешной, какую-нибудь вещь, забытую не на своем месте, платок, упавший на пол, книгу, не убранную в шкаф, и проч., и проч.
Входящим слугам говорил поминутно: «Милые мои, дорогие, за что вы мне служите, да и
стою ли я
того, чтобы служить-то мне?
Все мне вдруг снова представилось, точно вновь повторилось:
стоит он предо мною, а я бью его с размаху прямо в лицо, а он держит руки по швам, голову прямо, глаза выпучил как во фронте, вздрагивает с каждым ударом и даже руки поднять, чтобы заслониться, не смеет — и это человек до
того доведен, и это человек бьет человека!
«Господи! — мыслю про себя, — о почтении людей думает в такую минуту!» И до
того жалко мне стало его тогда, что, кажись, сам бы разделил его участь, лишь бы облегчить его. Вижу, он как исступленный. Ужаснулся я, поняв уже не умом одним, а живою душой, чего
стоит такая решимость.
Но озарила меня тогда вдруг мысль моего милого брата, которую слышал от него в детстве моем: «
Стою ли я
того и весь-то, чтобы мне другой служил, а чтоб я, за нищету и темноту его, им помыкал?» И подивился я тогда же, сколь самые простые мысли, воочию ясные, поздно появляются в уме нашем.
И не для торжества убеждений каких-либо понадобились тогда чудеса Алеше (это-то уже вовсе нет), не для идеи какой-либо прежней, предвзятой, которая бы восторжествовала поскорей над другою, — о нет, совсем нет: тут во всем этом и прежде всего, на первом месте,
стояло пред ним лицо, и только лицо, — лицо возлюбленного старца его, лицо
того праведника, которого он до такого обожания чтил.
—
Стой, Ракитка! — вскочила вдруг Грушенька, — молчите вы оба. Теперь я все скажу: ты, Алеша, молчи, потому что от твоих таких слов меня стыд берет, потому что я злая, а не добрая, — вот я какая. А ты, Ракитка, молчи потому, что ты лжешь. Была такая подлая мысль, что хотела его проглотить, а теперь ты лжешь, теперь вовсе не
то… и чтоб я тебя больше совсем не слыхала, Ракитка! — Все это Грушенька проговорила с необыкновенным волнением.
Старик важно и строго ожидал его
стоя, и Митя разом почувствовал, что, пока он подходил,
тот его всего рассмотрел.
Одним словом, можно бы было надеяться даже-де тысяч на шесть додачи от Федора Павловича, на семь даже, так как Чермашня все же
стоит не менее двадцати пяти тысяч,
то есть наверно двадцати восьми, «тридцати, тридцати, Кузьма Кузьмич, а я, представьте себе, и семнадцати от этого жестокого человека не выбрал!..» Так вот я, дескать, Митя, тогда это дело бросил, ибо не умею с юстицией, а приехав сюда, поставлен был в столбняк встречным иском (здесь Митя опять запутался и опять круто перескочил): так вот, дескать, не пожелаете ли вы, благороднейший Кузьма Кузьмич, взять все права мои на этого изверга, а сами мне дайте три только тысячи…
Восторженный ли вид капитана, глупое ли убеждение этого «мота и расточителя», что он, Самсонов, может поддаться на такую дичь, как его «план», ревнивое ли чувство насчет Грушеньки, во имя которой «этот сорванец» пришел к нему с какою-то дичью за деньгами, — не знаю, что именно побудило тогда старика, но в
ту минуту, когда Митя
стоял пред ним, чувствуя, что слабеют его ноги, и бессмысленно восклицал, что он пропал, — в
ту минуту старик посмотрел на него с бесконечною злобой и придумал над ним посмеяться.
Главное
то было нестерпимо обидно, что вот он, Митя,
стоит над ним со своим неотложным делом, столько пожертвовав, столько бросив, весь измученный, а этот тунеядец, «от которого зависит теперь вся судьба моя, храпит как ни в чем не бывало, точно с другой планеты».
И казалось бы, что в
той любви, за которою надо так подсматривать, и чего
стоит любовь, которую надобно столь усиленно сторожить?
Замечательно еще
то, что эти самые люди с высокими сердцами,
стоя в какой-нибудь каморке, подслушивая и шпионя, хоть и понимают ясно «высокими сердцами своими» весь срам, в который они сами добровольно залезли, но, однако, в
ту минуту по крайней мере, пока
стоят в этой каморке, никогда не чувствуют угрызений совести.
Дело в
том, что теперь
стоял пред ним этот «план», давешний, новый и уже верный план, выдуманный им на телеге и откладывать исполнение которого было уже невозможно.
Он бросился вон. Испуганная Феня рада была, что дешево отделалась, но очень хорошо поняла, что ему было только некогда, а
то бы ей, может, несдобровать. Но, убегая, он все же удивил и Феню, и старуху Матрену одною самою неожиданною выходкой: на столе
стояла медная ступка, а в ней пестик, небольшой медный пестик, в четверть аршина всего длиною. Митя, выбегая и уже отворив одною рукой дверь, другою вдруг на лету выхватил пестик из ступки и сунул себе в боковой карман, с ним и был таков.
— Да откуда вы так разбогатели? — спросил
тот. —
Постойте, я мальчишку своего пошлю сбегать к Плотниковым. Они запирают поздно — вот не разменяют ли. Эй, Миша! — крикнул он в переднюю.
— Петр Ильич, кажется, нарочно поскорей прогнал Мишу, потому что
тот как стал пред гостем, выпуча глаза на его кровавое лицо и окровавленные руки с пучком денег в дрожавших пальцах, так и
стоял, разиня рот от удивления и страха, и, вероятно, мало понял изо всего
того, что ему наказывал Митя.