Неточные совпадения
На улице жара
стояла страшная, к
тому же духота, толкотня, всюду известка, леса, кирпич, пыль и
та особенная летняя вонь, столь известная каждому петербуржцу, не имеющему возможности нанять дачу, — все это разом неприятно потрясло и без
того уже расстроенные нервы юноши.
Нет, Дунечка, все вижу и знаю, о чем ты со мной много —
то говорить собираешься; знаю и
то, о чем ты всю ночь продумала, ходя по комнате, и о чем молилась перед Казанскою божией матерью, которая у мамаши в спальне
стоит.
Не более как жизнь вши, таракана, да и
того не
стоит, потому что старушонка вредна.
Переведя дух и прижав рукой стукавшее сердце, тут же нащупав и оправив еще раз топор, он стал осторожно и тихо подниматься на лестницу, поминутно прислушиваясь. Но и лестница на
ту пору
стояла совсем пустая; все двери были заперты; никого-то не встретилось. Во втором этаже одна пустая квартира была, правда, растворена настежь, и в ней работали маляры, но
те и не поглядели. Он
постоял, подумал и пошел дальше. «Конечно, было бы лучше, если б их здесь совсем не было, но… над ними еще два этажа».
Он
стоял, смотрел и не верил глазам своим: дверь, наружная дверь, из прихожей на лестницу,
та самая, в которую он давеча звонил и вошел,
стояла отпертая, даже на целую ладонь приотворенная: ни замка, ни запора, все время, во все это время! Старуха не заперла за ним, может быть, из осторожности. Но боже! Ведь видел же он потом Лизавету! И как мог, как мог он не догадаться, что ведь вошла же она откуда-нибудь! Не сквозь стену же.
Когда он очнулся,
то увидал, что сидит на стуле, что его поддерживает справа какой-то человек, что слева
стоит другой человек с желтым стаканом, наполненным желтою водою, и что Никодим Фомич
стоит перед ним и пристально глядит на него; он встал со стула.
Но в
ту минуту, как он
стоял у перил и все еще бессмысленно и злобно смотрел вслед удалявшейся коляске, потирая спину, вдруг он почувствовал, что кто-то сует ему в руки деньги.
Он
стоял среди комнаты и в мучительном недоумении осматривался кругом; подошел к двери, отворил, прислушался; но это было не
то.
А коробку он выронил из кармана, когда за дверью
стоял, и не заметил, что выронил, потому не до
того ему было.
«Где это, — подумал Раскольников, идя далее, — где это я читал, как один приговоренный к смерти, за час до смерти, говорит или думает, что если бы пришлось ему жить где-нибудь на высоте, на скале, и на такой узенькой площадке, чтобы только две ноги можно было поставить, — а кругом будут пропасти, океан, вечный мрак, вечное уединение и вечная буря, — и оставаться так,
стоя на аршине пространства, всю жизнь, тысячу лет, вечность, —
то лучше так жить, чем сейчас умирать!
Неподвижное и серьезное лицо Раскольникова преобразилось в одно мгновение, и вдруг он залился опять
тем же нервным хохотом, как давеча, как будто сам совершенно не в силах был сдержать себя. И в один миг припомнилось ему до чрезвычайной ясности ощущения одно недавнее мгновение, когда он
стоял за дверью, с топором, запор прыгал, они за дверью ругались и ломились, а ему вдруг захотелось закричать им, ругаться с ними, высунуть им язык, дразнить их, смеяться, хохотать, хохотать, хохотать!
В контору надо было идти все прямо и при втором повороте взять влево: она была тут в двух шагах. Но, дойдя до первого поворота, он остановился, подумал, поворотил в переулок и пошел обходом, через две улицы, — может быть, безо всякой цели, а может быть, чтобы хоть минуту еще протянуть и выиграть время. Он шел и смотрел в землю. Вдруг как будто кто шепнул ему что-то на ухо. Он поднял голову и увидал, что
стоит у тогодома, у самых ворот. С
того вечера он здесь не был и мимо не проходил.
Раскольников встал и пошел в другую комнату, где прежде
стояли укладка, постель и комод; комната показалась ему ужасно маленькою без мебели. Обои были все
те же; в углу на обоях резко обозначено было место, где
стоял киот с образами. Он поглядел и воротился на свое окошко. Старший работник искоса приглядывался.
Раскольников сказал ей свое имя, дал адрес и обещался завтра же непременно зайти. Девочка ушла в совершенном от него восторге. Был час одиннадцатый, когда он вышел на улицу. Через пять минут он
стоял на мосту, ровно на
том самом месте, с которого давеча бросилась женщина.
«Мизинца, говорит, этого человека не
стою!» Твоего
то есть.
— Да пусти, пьяный черт! — отбивался Зосимов и потом, когда уже
тот его выпустил, посмотрел на него пристально и вдруг покатился со смеху. Разумихин
стоял перед ним, опустив руки, в мрачном и серьезном раздумье.
— Уверяю, заботы немного, только говори бурду, какую хочешь, только подле сядь и говори. К
тому же ты доктор, начни лечить от чего-нибудь. Клянусь, не раскаешься. У ней клавикорды
стоят; я ведь, ты знаешь, бренчу маленько; у меня там одна песенка есть, русская, настоящая: «Зальюсь слезьми горючими…» Она настоящие любит, — ну, с песенки и началось; а ведь ты на фортепианах-то виртуоз, мэтр, Рубинштейн… Уверяю, не раскаешься!
— Так чего ж он будет
стоить после
того! — резко и презрительно ответила Дунечка.
— Извините, что такими пустяками беспокоил, — продолжал он, несколько сбившись, — вещи мои
стоят всего пять рублей, но они мне особенно дороги, как память
тех, от кого достались, и, признаюсь, я, как узнал, очень испугался…
— Не стоит-с; но примите в соображение, что ошибка возможна ведь только со стороны первого разряда,
то есть «обыкновенных» людей, (как я, может быть, очень неудачно, их назвал).
Как: из-за
того, что бедный студент, изуродованный нищетой и ипохондрией, накануне жестокой болезни с бредом, уже, может быть, начинавшейся в нем (заметь себе!), мнительный, самолюбивый, знающий себе цену и шесть месяцев у себя в углу никого не видавший, в рубище и в сапогах без подметок, —
стоит перед какими-то кварташками [Кварташка — ироническое от «квартальный надзиратель».] и терпит их надругательство; а тут неожиданный долг перед носом, просроченный вексель с надворным советником Чебаровым, тухлая краска, тридцать градусов Реомюра, [Реомюр, Рене Антуан (1683–1757) — изобретатель спиртового термометра, шкала которого определялась точками кипения и замерзания воды.
— Что ж, и ты меня хочешь замучить! — вскричал он с таким горьким раздражением, с таким отчаянием во взгляде, что у Разумихина руки опустились. Несколько времени он
стоял на крыльце и угрюмо смотрел, как
тот быстро шагал по направлению к своему переулку. Наконец, стиснув зубы и сжав кулаки, тут же поклявшись, что сегодня же выжмет всего Порфирия, как лимон, поднялся наверх успокоивать уже встревоженную долгим их отсутствием Пульхерию Александровну.
Он
стоял и ждал, долго ждал, и чем тише был месяц,
тем сильнее стукало его сердце, даже больно становилось.
«Сон это продолжается или нет», — думал он и чуть-чуть, неприметно опять приподнял ресницы поглядеть: незнакомый
стоял на
том же месте и продолжал в него вглядываться.
— Да уж три раза приходила. Впервой я ее увидал в самый день похорон, час спустя после кладбища. Это было накануне моего отъезда сюда. Второй раз третьего дня, в дороге, на рассвете, на станции Малой Вишере; а в третий раз, два часа
тому назад, на квартире, где я
стою, в комнате; я был один.
— Н… нет, видел, один только раз в жизни, шесть лет
тому. Филька, человек дворовый у меня был; только что его похоронили, я крикнул, забывшись: «Филька, трубку!» — вошел, и прямо к горке, где
стоят у меня трубки. Я сижу, думаю: «Это он мне отомстить», потому что перед самою смертью мы крепко поссорились. «Как ты смеешь, говорю, с продранным локтем ко мне входить, — вон, негодяй!» Повернулся, вышел и больше не приходил. Я Марфе Петровне тогда не сказал. Хотел было панихиду по нем отслужить, да посовестился.
— Ура! — закричал Разумихин, — теперь
стойте, здесь есть одна квартира, в этом же доме, от
тех же хозяев. Она особая, отдельная, с этими нумерами не сообщается, и меблированная, цена умеренная, три горенки. Вот на первый раз и займите. Часы я вам завтра заложу и принесу деньги, а там все уладится. А главное, можете все трое вместе жить, и Родя с вами… Да куда ж ты, Родя?
По
той же стене, где была кровать, у самых дверей в чужую квартиру,
стоял простой тесовый стол, покрытый синенькою скатертью; около стола два плетеных стула.
— Мне ваш отец все тогда рассказал. Он мне все про вас рассказал… И про
то, как вы в шесть часов пошли, а в девятом назад пришли, и про
то, как Катерина Ивановна у вашей постели на коленях
стояла.
Еще бы не ужас, что ты живешь в этой грязи, которую так ненавидишь, и в
то же время знаешь сама (только
стоит глаза раскрыть), что никому ты этим не помогаешь и никого ни от чего не спасаешь!
— Это откуда? — крикнул он ей через комнату. Она
стояла все на
том же месте, в трех шагах от стола.
Между
тем он
стоял в приемной, а мимо него ходили и проходили люди, которым, по-видимому, никакого до него не было дела.
— Порфирий Петрович! — проговорил он громко и отчетливо, хотя едва
стоял на дрожавших ногах, — я, наконец, вижу ясно, что вы положительно подозреваете меня в убийстве этой старухи и ее сестры Лизаветы. С своей стороны, объявляю вам, что все это мне давно уже надоело. Если находите, что имеете право меня законно преследовать,
то преследуйте; арестовать,
то арестуйте. Но смеяться себе в глаза и мучить себя я не позволю.
Порфирий Петрович несколько мгновений
стоял, как бы вдумываясь, но вдруг опять вспорхнулся и замахал руками на непрошеных свидетелей.
Те мигом скрылись, и дверь притворилась. Затем он поглядел на стоявшего в углу Раскольникова, дико смотревшего на Николая, и направился было к нему, но вдруг остановился, посмотрел на него, перевел тотчас же свой взгляд на Николая, потом опять на Раскольникова, потом опять на Николая и вдруг, как бы увлеченный, опять набросился на Николая.
Проходя канцелярию, Раскольников заметил, что многие на него пристально посмотрели. В прихожей, в толпе, он успел разглядеть обоих дворников из
того дома, которых он подзывал тогда ночью к квартальному. Они
стояли и чего-то ждали. Но только что он вышел на лестницу, вдруг услышал за собой опять голос Порфирия Петровича. Обернувшись, он увидел, что
тот догонял его, весь запыхавшись.
— Это все вздор и клевета! — вспыхнул Лебезятников, который постоянно трусил напоминания об этой истории, — и совсем это не так было! Это было другое… Вы не так слышали; сплетня! Я просто тогда защищался. Она сама первая бросилась на меня с когтями… Она мне весь бакенбард выщипала… Всякому человеку позволительно, надеюсь, защищать свою личность. К
тому же я никому не позволю с собой насилия… По принципу. Потому это уж почти деспотизм. Что ж мне было: так и
стоять перед ней? Я ее только отпихнул.
Его только из милости пригласили, и
то потому, что он с Петром Петровичем в одной комнате
стоит и знакомый его, так неловко было не пригласить».
Не явилась тоже и одна тонная дама с своею «перезрелою девой», дочерью, которые хотя и проживали всего только недели с две в нумерах у Амалии Ивановны, но несколько уже раз жаловались на шум и крик, подымавшийся из комнаты Мармеладовых, особенно когда покойник возвращался пьяный домой, о чем, конечно, стало уже известно Катерине Ивановне, через Амалию же Ивановну, когда
та, бранясь с Катериной Ивановной и грозясь прогнать всю семью, кричала во все горло, что они беспокоят «благородных жильцов, которых ноги не
стоят».
Катерина Ивановна нарочно положила теперь пригласить эту даму и ее дочь, которых «ноги она будто бы не
стоила»,
тем более что до сих пор, при случайных встречах,
та высокомерно отвертывалась, — так вот, чтобы знала же она, что здесь «благороднее мыслят и чувствуют и приглашают, не помня зла», и чтобы видели они, что Катерина Ивановна и не в такой доле привыкла жить.
— Покойник муж действительно имел эту слабость, и это всем известно, — так и вцепилась вдруг в него Катерина Ивановна, — но это был человек добрый и благородный, любивший и уважавший семью свою; одно худо, что по доброте своей слишком доверялся всяким развратным людям и уж бог знает с кем он не пил, с
теми, которые даже подошвы его не
стоили! Вообразите, Родион Романович, в кармане у него пряничного петушка нашли: мертво-пьяный идет, а про детей помнит.
Со всех сторон полетели восклицания. Раскольников молчал, не спуская глаз с Сони, изредка, но быстро переводя их на Лужина. Соня
стояла на
том же месте, как без памяти: она почти даже не была и удивлена. Вдруг краска залила ей все лицо; она вскрикнула и закрылась руками.
И хоть я и далеко
стоял, но я все, все видел, и хоть от окна действительно трудно разглядеть бумажку, — это вы правду говорите, — но я, по особому случаю, знал наверно, что это именно сторублевый билет, потому что, когда вы стали давать Софье Семеновне десятирублевую бумажку, — я видел сам, — вы тогда же взяли со стола сторублевый билет (это я видел, потому что я тогда близко
стоял, и так как у меня тотчас явилась одна мысль,
то потому я и не забыл, что у вас в руках билет).
Третьего дня я еще и не знал, что он здесь
стоит в нумерах, у вас, Андрей Семенович, и что, стало быть, в
тот же самый день, как мы поссорились,
то есть третьего же дня, он был свидетелем
того, как я передал, в качестве приятеля покойного господина Мармеладова, супруге его Катерине Ивановне несколько денег на похороны.
Эта минута была ужасно похожа, в его ощущении, на
ту, когда он
стоял за старухой, уже высвободив из петли топор, и почувствовал, что уже «ни мгновения нельзя было терять более».
Я тотчас мое место наметил, подсел к матери и начинаю о
том, что я тоже приезжий, что какие всё тут невежи, что они не умеют отличать истинных достоинств и питать достодолжного уважения; дал знать, что у меня денег много; пригласил довезти в своей карете; довез домой, познакомился (в какой-то каморке от жильцов
стоят, только что приехали).
А между
тем над ним
стояла Авдотья Романовна.
Один из них без сюртука, с чрезвычайно курчавою головой и с красным, воспаленным лицом,
стоял в ораторской позе, раздвинув ноги, чтоб удержать равновесие, и, ударяя себя рукой в грудь, патетически укорял другого в
том, что
тот нищий и что даже чина на себе не имеет, что он вытащил его из грязи и что когда хочет, тогда и может выгнать его, и что все это видит один только перст всевышнего.
— Иду. Сейчас. Да, чтоб избежать этого стыда, я и хотел утопиться, Дуня, но подумал, уже
стоя над водой, что если я считал себя до сей поры сильным,
то пусть же я и стыда теперь не убоюсь, — сказал он, забегая наперед. — Это гордость, Дуня?
— Но зачем же они сами меня так любят, если я не
стою того!
Илья Петрович уселся и рылся в каких-то бумагах. Перед ним
стоял тот самый мужик, который только что толкнул Раскольникова, взбираясь по лестнице.