Неточные совпадения
Вот если вы не согласитесь с этим последним тезисом и ответите: «Не
так» или «не всегда
так», то я, пожалуй, и ободрюсь духом насчет значения героя моего Алексея Федоровича. Ибо не только чудак «не всегда» частность и обособление, а напротив, бывает
так, что он-то, пожалуй, и носит в себе иной раз сердцевину целого, а остальные люди его эпохи — все, каким-нибудь наплывным ветром, на время почему-то от него оторвались…
Вот это и начал эксплуатировать Федор Павлович, то есть отделываться малыми подачками, временными высылками, и в конце концов
так случилось, что когда, уже года четыре спустя, Митя, потеряв терпение, явился в наш городок в другой раз, чтобы совсем уж покончить дела с родителем, то вдруг оказалось, к его величайшему изумлению, что у него уже ровно нет ничего, что и сосчитать даже трудно, что он перебрал уже деньгами всю стоимость своего имущества у Федора Павловича, может быть еще даже сам должен ему; что по таким-то и таким-то сделкам, в которые сам тогда-то и тогда пожелал вступить, он и права не имеет требовать ничего более, и проч., и проч.
И
вот молодой человек поселяется в доме
такого отца, живет с ним месяц и другой, и оба уживаются как не надо лучше.
— Гм,
так ты
вот куда хочешь, мой тихий мальчик!
— Гм, а ведь я
так и предчувствовал, что ты чем-нибудь
вот этаким кончишь, можешь это себе представить?
Старец этот, как я уже объяснил выше, был старец Зосима; но надо бы здесь сказать несколько слов и о том, что
такое вообще «старцы» в наших монастырях, и
вот жаль, что чувствую себя на этой дороге не довольно компетентным и твердым.
Пораженный и убитый горем монах явился в Константинополь ко вселенскому патриарху и молил разрешить его послушание, и
вот вселенский владыко ответил ему, что не только он, патриарх вселенский, не может разрешить его, но и на всей земле нет, да и не может быть
такой власти, которая бы могла разрешить его от послушания, раз уже наложенного старцем, кроме лишь власти самого того старца, который наложил его.
Ему все казалось почему-то, что Иван чем-то занят, чем-то внутренним и важным, что он стремится к какой-то цели, может быть очень трудной,
так что ему не до него, и что
вот это и есть та единственная причина, почему он смотрит на Алешу рассеянно.
— А пожалуй; вы в этом знаток. Только
вот что, Федор Павлович, вы сами сейчас изволили упомянуть, что мы дали слово вести себя прилично, помните. Говорю вам, удержитесь. А начнете шута из себя строить,
так я не намерен, чтобы меня с вами на одну доску здесь поставили… Видите, какой человек, — обратился он к монаху, — я
вот с ним боюсь входить к порядочным людям.
— В чужой монастырь со своим уставом не ходят, — заметил он. — Всех здесь в скиту двадцать пять святых спасаются, друг на друга смотрят и капусту едят. И ни одной-то женщины в эти врата не войдет,
вот что особенно замечательно. И это ведь действительно
так. Только как же я слышал, что старец дам принимает? — обратился он вдруг к монашку.
— Совсем неизвестно, с чего вы в
таком великом волнении, — насмешливо заметил Федор Павлович, — али грешков боитесь? Ведь он, говорят, по глазам узнает, кто с чем приходит. Да и как высоко цените вы их мнение, вы,
такой парижанин и передовой господин, удивили вы меня даже,
вот что!
И
вот всегда-то я
так некстати скажу!
Старец великий, кстати,
вот было забыл, а ведь
так и положил, еще с третьего года, здесь справиться, именно заехать сюда и настоятельно разузнать и спросить: не прикажите только Петру Александровичу прерывать.
—
Вот что, мать, — проговорил старец, — однажды древний великий святой увидел во храме
такую же, как ты, плачущую мать и тоже по младенце своем, по единственном, которого тоже призвал Господь.
«Знаю я, говорю, Никитушка, где ж ему и быть, коль не у Господа и Бога, только здесь-то, с нами-то его теперь, Никитушка, нет, подле-то,
вот как прежде сидел!» И хотя бы я только взглянула на него лишь разочек, только один разочек на него мне бы опять поглядеть, и не подошла бы к нему, не промолвила, в углу бы притаилась, только бы минуточку едину повидать, послыхать его, как он играет на дворе, придет, бывало, крикнет своим голосочком: «Мамка, где ты?» Только б услыхать-то мне, как он по комнате своими ножками пройдет разик, всего бы только разик, ножками-то своими тук-тук, да
так часто, часто, помню, как, бывало, бежит ко мне, кричит да смеется, только б я его ножки-то услышала, услышала бы, признала!
— Кстати будет просьбица моя невеликая:
вот тут шестьдесят копеек, отдай ты их, милый,
такой, какая меня бедней. Пошла я сюда, да и думаю: лучше уж чрез него подам, уж он знает, которой отдать.
— Деятельной любви?
Вот и опять вопрос, и
такой вопрос,
такой вопрос! Видите, я
так люблю человечество, что, верите ли, мечтаю иногда бросить все, все, что имею, оставить Lise и идти в сестры милосердия. Я закрываю глаза, думаю и мечтаю, и в эти минуты я чувствую в себе непреодолимую силу. Никакие раны, никакие гнойные язвы не могли бы меня испугать. Я бы перевязывала и обмывала собственными руками, я была бы сиделкой у этих страдальцев, я готова целовать эти язвы…
Это и теперь, конечно,
так в строгом смысле, но все-таки не объявлено, и совесть нынешнего преступника весьма и весьма часто вступает с собою в сделки: «Украл, дескать, но не на церковь иду, Христу не враг» —
вот что говорит себе нынешний преступник сплошь да рядом, ну а тогда, когда церковь станет на место государства, тогда трудно было бы ему это сказать, разве с отрицанием всей церкви на всей земле: «Все, дескать, ошибаются, все уклонились, все ложная церковь, я один, убийца и вор, — справедливая христианская церковь».
Это мой почтительнейший,
так сказать, Карл Мор, а
вот этот сейчас вошедший сын, Дмитрий Федорович, и против которого у вас управы ищу, — это уж непочтительнейший Франц Мор, — оба из «Разбойников» Шиллера, а я, я сам в
таком случае уж Regierender Graf von Moor! [владетельный граф фон Моор! (нем.)]
— Именно тебя, — усмехнулся Ракитин. — Поспешаешь к отцу игумену. Знаю; у того стол. С самого того времени, как архиерея с генералом Пахатовым принимал, помнишь,
такого стола еще не было. Я там не буду, а ты ступай, соусы подавай. Скажи ты мне, Алексей, одно: что сей сон значит? Я
вот что хотел спросить.
—
Так я и знал, что он тебе это не объяснит. Мудреного тут, конечно, нет ничего, одни бы, кажись, всегдашние благоглупости. Но фокус был проделан нарочно.
Вот теперь и заговорят все святоши в городе и по губернии разнесут: «Что, дескать, сей сон означает?» По-моему, старик действительно прозорлив: уголовщину пронюхал. Смердит у вас.
— Я… я не то чтобы думал, — пробормотал Алеша, — а
вот как ты сейчас стал про это
так странно говорить, то мне и показалось, что я про это сам думал.
— Да подожди, подожди, — тревожно прервал Алеша, — из чего ты-то все это видишь?.. Почему это тебя
так занимает,
вот первое дело?
— А я
так слышал, что третьего дня у Катерины Ивановны он отделывал меня на чем свет стоит —
вот до чего интересовался вашим покорным слугой.
— Извини меня ради Бога, я никак не мог предполагать, и притом какая она публичная? Разве она…
такая? — покраснел вдруг Алеша. — Повторяю тебе, я
так слышал, что родственница. Ты к ней часто ходишь и сам мне говорил, что ты с нею связей любви не имеешь…
Вот я никогда не думал, что уж ты-то ее
так презираешь! Да неужели она достойна того?
«За что вы такого-то
так ненавидите?» И он ответил тогда, в припадке своего шутовского бесстыдства: «А
вот за что: он, правда, мне ничего не сделал, но зато я сделал ему одну бессовестнейшую пакость, и только что сделал, тотчас же за то и возненавидел его».
— А коли Петру Александровичу невозможно,
так и мне невозможно, и я не останусь. Я с тем и шел. Я всюду теперь буду с Петром Александровичем: уйдете, Петр Александрович, и я пойду, останетесь — и я останусь. Родственным-то согласием вы его наипаче кольнули, отец игумен: не признает он себя мне родственником!
Так ли, фон Зон?
Вот и фон Зон стоит. Здравствуй, фон Зон.
Вот в эти-то мгновения он и любил, чтобы подле, поблизости, пожалуй хоть и не в той комнате, а во флигеле, был
такой человек, преданный, твердый, совсем не
такой, как он, не развратный, который хотя бы все это совершающееся беспутство и видел и знал все тайны, но все же из преданности допускал бы это все, не противился, главное — не укорял и ничем бы не грозил, ни в сем веке, ни в будущем; а в случае нужды
так бы и защитил его, — от кого?
Одному барчонку пришел вдруг в голову совершенно эксцентрический вопрос на невозможную тему: «Можно ли, дескать, хотя кому бы то ни было, счесть
такого зверя за женщину,
вот хоть бы теперь, и проч.».
Черт знает что
такое даже,
вот что!
Испугалась ужасно: «Не пугайте, пожалуйста, от кого вы слышали?» — «Не беспокойтесь, говорю, никому не скажу, а вы знаете, что я на сей счет могила, а
вот что хотел я вам только на сей счет тоже в виде,
так сказать, „всякого случая“ присовокупить: когда потребуют у папаши четыре-то тысячки пятьсот, а у него не окажется,
так чем под суд-то, а потом в солдаты на старости лет угодить, пришлите мне тогда лучше вашу институтку секретно, мне как раз деньги выслали, я ей четыре-то тысячки, пожалуй, и отвалю и в святости секрет сохраню».
И
вот такой, как я, предпочтен, а он отвергается.
— И
вот я тебя кликнул и перетащил сюда сегодня, сегодняшнего числа, — запомни! — с тем чтобы послать тебя, и опять-таки сегодня же, к Катерине Ивановне, и…
Он тогда не послал ваши деньги, а растратил, потому что удержаться не мог, как животное», — но все-таки ты мог бы прибавить: «Зато он не вор,
вот ваши три тысячи, посылает обратно, пошлите сами Агафье Ивановне, а сам велел кланяться».
— Нет, нет, я только теперь перекрещу тебя,
вот так, садись. Ну, теперь тебе удовольствие будет, и именно на твою тему. Насмеешься. У нас валаамова ослица заговорила, да как говорит-то, как говорит!
Вот одним из
таких созерцателей был наверно и Смердяков, и наверно тоже копил впечатления свои с жадностью, почти сам еще не зная зачем.
Ты мне
вот что скажи, ослица: пусть ты пред мучителями прав, но ведь ты сам-то в себе все же отрекся от веры своей и сам же говоришь, что в тот же час был анафема проклят, а коли раз уж анафема,
так тебя за эту анафему по головке в аду не погладят.
— Видишь, я
вот знаю, что он и меня терпеть не может, равно как и всех, и тебя точно
так же, хотя тебе и кажется, что он тебя «уважать вздумал». Алешку подавно, Алешку он презирает. Да не украдет он,
вот что, не сплетник он, молчит, из дому сору не вынесет, кулебяки славно печет, да к тому же ко всему и черт с ним, по правде-то,
так стоит ли об нем говорить?
Никогда, бывало, ее не ласкаю, а вдруг, как минутка-то наступит, — вдруг пред нею
так весь и рассыплюсь, на коленях ползаю, ножки целую и доведу ее всегда, всегда, — помню это как
вот сейчас, — до этакого маленького
такого смешка, рассыпчатого, звонкого, не громкого, нервного, особенного.
Смотри же, ты его за чудотворный считаешь, а я
вот сейчас на него при тебе плюну, и мне ничего за это не будет!..» Как она увидела, Господи, думаю: убьет она меня теперь, а она только вскочила, всплеснула руками, потом вдруг закрыла руками лицо, вся затряслась и пала на пол…
так и опустилась… Алеша, Алеша!
— Как
так твоя мать? — пробормотал он, не понимая. — Ты за что это? Ты про какую мать?.. да разве она… Ах, черт! Да ведь она и твоя! Ах, черт! Ну это, брат, затмение как никогда, извини, а я думал, Иван… Хе-хе-хе! — Он остановился. Длинная, пьяная, полубессмысленная усмешка раздвинула его лицо. И
вот вдруг в это самое мгновение раздался в сенях страшный шум и гром, послышались неистовые крики, дверь распахнулась и в залу влетел Дмитрий Федорович. Старик бросился к Ивану в испуге...
Брат Иван сделал к нему шаг, чего
так давно желал Алеша, и
вот сам он отчего-то чувствует теперь, что его испугал этот шаг сближения.
—
Вот я, милая барышня, вашу ручку возьму и
так же, как вы мне, поцелую.
— Ничего, брат… я
так с испугу. Ах, Дмитрий! Давеча эта кровь отца… — Алеша заплакал, ему давно хотелось заплакать, теперь у него вдруг как бы что-то порвалось в душе. — Ты чуть не убил его… проклял его… и
вот теперь… сейчас… ты шутишь шутки… «кошелек или жизнь»!
(Говоря «
вот тут», Дмитрий Федорович ударял себя кулаком по груди и с
таким странным видом, как будто бесчестие лежало и сохранялось именно тут на груди его, в каком-то месте, в кармане может быть, или на шее висело зашитое.)
— Теперь я пока все-таки мужчина, пятьдесят пять всего, но я хочу и еще лет двадцать на линии мужчины состоять,
так ведь состареюсь — поган стану, не пойдут они ко мне тогда доброю волей, ну
вот тут-то денежки мне и понадобятся.
Иван хвастун, да и никакой у него
такой учености нет… да и особенного образования тоже нет никакого, молчит да усмехается на тебя молча, —
вот на чем только и выезжает.
Вот Иван-то этого самого и боится и сторожит меня, чтоб я не женился, а для того наталкивает Митьку, чтобы тот на Грушке женился:
таким образом хочет и меня от Грушки уберечь (будто бы я ему денег оставлю, если на Грушке не женюсь!), а с другой стороны, если Митька на Грушке женится,
так Иван его невесту богатую себе возьмет,
вот у него расчет какой!
— Засади я его, подлеца, она услышит, что я его засадил, и тотчас к нему побежит. А услышит если сегодня, что тот меня до полусмерти, слабого старика, избил,
так, пожалуй, бросит его, да ко мне придет навестить…
Вот ведь мы какими характерами одарены — только чтобы насупротив делать. Я ее насквозь знаю! А что, коньячку не выпьешь? Возьми-ка кофейку холодненького, да я тебе и прилью четверть рюмочки, хорошо это, брат, для вкуса.
—
Вот таких-то эти нежные барышни и любят, кутил да подлецов! Дрянь, я тебе скажу, эти барышни бледные; то ли дело… Ну! кабы мне его молодость, да тогдашнее мое лицо (потому что я лучше его был собой в двадцать восемь-то лет),
так я бы точно
так же, как и он, побеждал. Каналья он! А Грушеньку все-таки не получит-с, не получит-с… В грязь обращу!