Неточные совпадения
Федор же Павлович на
все подобные пассажи был даже и
по социальному своему положению весьма тогда подготовлен, ибо страстно желал устроить свою карьеру хотя чем бы то ни было; примазаться же к хорошей родне и взять приданое было очень заманчиво.
Федор Павлович узнал о смерти своей супруги пьяный; говорят, побежал
по улице и начал кричать, в радости воздевая руки к небу: «Ныне отпущаеши», а
по другим — плакал навзрыд как маленький ребенок, и до того, что, говорят, жалко даже было смотреть на него, несмотря на
все к нему отвращение.
Очень может быть, что было и то, и другое, то есть что и радовался он своему освобождению, и плакал
по освободительнице —
все вместе.
Вот это и начал эксплуатировать Федор Павлович, то есть отделываться малыми подачками, временными высылками, и в конце концов так случилось, что когда, уже года четыре спустя, Митя, потеряв терпение, явился в наш городок в другой раз, чтобы совсем уж покончить дела с родителем, то вдруг оказалось, к его величайшему изумлению, что у него уже ровно нет ничего, что и сосчитать даже трудно, что он перебрал уже деньгами
всю стоимость своего имущества у Федора Павловича, может быть еще даже сам должен ему; что
по таким-то и таким-то сделкам, в которые сам тогда-то и тогда пожелал вступить, он и права не имеет требовать ничего более, и проч., и проч.
Когда она померла, мальчик Алексей был
по четвертому году, и хоть и странно это, но я знаю, что он мать запомнил потом на
всю жизнь, — как сквозь сон, разумеется.
По смерти ее с обоими мальчиками случилось почти точь-в-точь то же самое, что и с первым, Митей: они были совершенно забыты и заброшены отцом и попали
все к тому же Григорию и также к нему в избу.
Случилось так, что и генеральша скоро после того умерла, но выговорив, однако, в завещании обоим малюткам
по тысяче рублей каждому «на их обучение, и чтобы
все эти деньги были на них истрачены непременно, но с тем, чтобы хватило вплоть до совершеннолетия, потому что слишком довольно и такой подачки для этаких детей, а если кому угодно, то пусть сам раскошеливается», и проч., и проч.
Так как Ефим Петрович плохо распорядился и получение завещанных самодуркой генеральшей собственных детских денег, возросших с тысячи уже на две процентами, замедлилось
по разным совершенно неизбежимым у нас формальностям и проволочкам, то молодому человеку в первые его два года в университете пришлось очень солоно, так как он принужден был
все это время кормить и содержать себя сам и в то же время учиться.
Статейки эти, говорят, были так всегда любопытно и пикантно составлены, что быстро пошли в ход, и уж в этом одном молодой человек оказал
все свое практическое и умственное превосходство над тою многочисленною, вечно нуждающеюся и несчастною частью нашей учащейся молодежи обоего пола, которая в столицах,
по обыкновению, с утра до ночи обивает пороги разных газет и журналов, не умея ничего лучше выдумать, кроме вечного повторения одной и той же просьбы о переводах с французского или о переписке.
Прежде
всего объявляю, что этот юноша, Алеша, был вовсе не фанатик и, по-моему,
по крайней мере, даже и не мистик вовсе.
И поразила-то его эта дорога лишь потому, что на ней он встретил тогда необыкновенное,
по его мнению, существо — нашего знаменитого монастырского старца Зосиму, к которому привязался
всею горячею первою любовью своего неутолимого сердца.
Кстати, я уже упоминал про него, что, оставшись после матери
всего лишь
по четвертому году, он запомнил ее потом на
всю жизнь, ее лицо, ее ласки, «точно как будто она стоит предо мной живая».
Неутешная супруга Ефима Петровича, почти тотчас же
по смерти его, отправилась на долгий срок в Италию со
всем семейством, состоявшим
все из особ женского пола, а Алеша попал в дом к каким-то двум дамам, которых он прежде никогда и не видывал, каким-то дальним родственницам Ефима Петровича, но на каких условиях, он сам того не знал.
Прибавьте, что он был юноша отчасти уже нашего последнего времени, то есть честный
по природе своей, требующий правды, ищущий ее и верующий в нее, а уверовав, требующий немедленного участия в ней
всею силой души своей, требующий скорого подвига, с непременным желанием хотя бы
всем пожертвовать для этого подвига, даже жизнью.
Хотя, к несчастию, не понимают эти юноши, что жертва жизнию есть, может быть, самая легчайшая изо
всех жертв во множестве таких случаев и что пожертвовать, например, из своей кипучей юностью жизни пять-шесть лет на трудное, тяжелое учение, на науку, хотя бы для того только, чтобы удесятерить в себе силы для служения той же правде и тому же подвигу, который излюбил и который предложил себе совершить, — такая жертва сплошь да рядом для многих из них почти совсем не
по силам.
И во-первых, люди специальные и компетентные утверждают, что старцы и старчество появились у нас,
по нашим русским монастырям, весьма лишь недавно, даже нет и ста лет, тогда как на
всем православном Востоке, особенно на Синае и на Афоне, существуют далеко уже за тысячу лет.
Вследствие
всех сих соображений и могло устроиться некоторое внутреннее влияние в монастыре на больного старца, в последнее время почти совсем уже не покидавшего келью и отказывавшего
по болезни даже обыкновенным посетителям.
Было, однако, странно; их по-настоящему должны бы были ждать и, может быть, с некоторым даже почетом: один недавно еще тысячу рублей пожертвовал, а другой был богатейшим помещиком и образованнейшим, так сказать, человеком, от которого
все они тут отчасти зависели
по поводу ловель рыбы в реке, вследствие оборота, какой мог принять процесс.
Но, увидя теперь
все эти поклоны и лобызания иеромонахов, он в одну секунду переменил решение: важно и серьезно отдал он довольно глубокий, по-светскому, поклон и отошел к стулу.
Это был невысокий сгорбленный человечек с очень слабыми ногами,
всего только шестидесяти пяти лет, но казавшийся от болезни гораздо старше,
по крайней мере лет на десять.
Многие из «высших» даже лиц и даже из ученейших, мало того, некоторые из вольнодумных даже лиц, приходившие или
по любопытству, или
по иному поводу, входя в келью со
всеми или получая свидание наедине, ставили себе в первейшую обязанность,
все до единого, глубочайшую почтительность и деликатность во
все время свидания, тем более что здесь денег не полагалось, а была лишь любовь и милость с одной стороны, а с другой — покаяние и жажда разрешить какой-нибудь трудный вопрос души или трудный момент в жизни собственного сердца.
Всего страннее казалось ему то, что брат его, Иван Федорович, единственно на которого он надеялся и который один имел такое влияние на отца, что мог бы его остановить, сидел теперь совсем неподвижно на своем стуле, опустив глаза и по-видимому с каким-то даже любознательным любопытством ожидал, чем это
все кончится, точно сам он был совершенно тут посторонний человек.
Их приводили к обедне, они визжали или лаяли по-собачьи на
всю церковь, но, когда выносили дары и их подводили к дарам, тотчас «беснование» прекращалось и больные на несколько времени всегда успокоивались.
«Знаю я, говорю, Никитушка, где ж ему и быть, коль не у Господа и Бога, только здесь-то, с нами-то его теперь, Никитушка, нет, подле-то, вот как прежде сидел!» И хотя бы я только взглянула на него лишь разочек, только один разочек на него мне бы опять поглядеть, и не подошла бы к нему, не промолвила, в углу бы притаилась, только бы минуточку едину повидать, послыхать его, как он играет на дворе, придет, бывало, крикнет своим голосочком: «Мамка, где ты?» Только б услыхать-то мне, как он
по комнате своими ножками пройдет разик,
всего бы только разик, ножками-то своими тук-тук, да так часто, часто, помню, как, бывало, бежит ко мне, кричит да смеется, только б я его ножки-то услышала, услышала бы, признала!
— О, это
все по поводу Дмитрия Федоровича и…
всех этих последних происшествий, — бегло пояснила мамаша. — Катерина Ивановна остановилась теперь на одном решении… но для этого ей непременно надо вас видеть… зачем? Конечно не знаю, но она просила как можно скорей. И вы это сделаете, наверно сделаете, тут даже христианское чувство велит.
— О, это такое высокое, такое недостижимое существо!.. Уж
по одним страданиям своим… Сообразите, что она вынесла, что она теперь выносит, сообразите, что ее ожидает…
все это ужасно, ужасно!
Ввязывался, и по-видимому очень горячо, в разговор и Миусов, но ему опять не везло; он был видимо на втором плане, и ему даже мало отвечали, так что это новое обстоятельство лишь усилило
все накоплявшуюся его раздражительность.
Дело в том, что он и прежде с Иваном Федоровичем несколько пикировался в познаниях и некоторую небрежность его к себе хладнокровно не выносил: «До сих пор,
по крайней мере, стоял на высоте
всего, что есть передового в Европе, а это новое поколение решительно нас игнорирует», — думал он про себя.
— Да ведь по-настоящему то же самое и теперь, — заговорил вдруг старец, и
все разом к нему обратились, — ведь если бы теперь не было Христовой церкви, то не было бы преступнику никакого и удержу в злодействе и даже кары за него потом, то есть кары настоящей, не механической, как они сказали сейчас, и которая лишь раздражает в большинстве случаев сердце, а настоящей кары, единственной действительной, единственной устрашающей и умиротворяющей, заключающейся в сознании собственной совести.
Не далее как дней пять тому назад, в одном здешнем,
по преимуществу дамском, обществе он торжественно заявил в споре, что на
всей земле нет решительно ничего такого, что бы заставляло людей любить себе подобных, что такого закона природы: чтобы человек любил человечество — не существует вовсе, и что если есть и была до сих пор любовь на земле, то не от закона естественного, а единственно потому, что люди веровали в свое бессмертие.
По такому парадоксу можете заключить, господа, и о
всем остальном, что изволит провозглашать и что намерен еще, может быть, провозгласить наш милый эксцентрик и парадоксалист Иван Федорович.
— Это он отца, отца! Что же с прочими? Господа, представьте себе: есть здесь бедный, но почтенный человек, отставной капитан, был в несчастье, отставлен от службы, но не гласно, не
по суду, сохранив
всю свою честь, многочисленным семейством обременен. А три недели тому наш Дмитрий Федорович в трактире схватил его за бороду, вытащил за эту самую бороду на улицу и на улице всенародно избил, и
все за то, что тот состоит негласным поверенным
по одному моему делишку.
— На дуэль! — завопил опять старикашка, задыхаясь и брызгая с каждым словом слюной. — А вы, Петр Александрович Миусов, знайте, сударь, что, может быть, во
всем вашем роде нет и не было выше и честнее — слышите, честнее — женщины, как эта, по-вашему, тварь, как вы осмелились сейчас назвать ее! А вы, Дмитрий Федорович, на эту же «тварь» вашу невесту променяли, стало быть, сами присудили, что и невеста ваша подошвы ее не стоит, вот какова эта тварь!
— Сделайте одолжение, почтенный отец, засвидетельствуйте
все мое глубокое уважение отцу игумену и извините меня лично, Миусова, пред его высокопреподобием в том, что
по встретившимся внезапно непредвиденным обстоятельствам ни за что не могу иметь честь принять участие в его трапезе, несмотря на
все искреннейшее желание мое, — раздражительно проговорил монаху Петр Александрович.
— Так я и знал, что он тебе это не объяснит. Мудреного тут, конечно, нет ничего, одни бы, кажись, всегдашние благоглупости. Но фокус был проделан нарочно. Вот теперь и заговорят
все святоши в городе и
по губернии разнесут: «Что, дескать, сей сон означает?» По-моему, старик действительно прозорлив: уголовщину пронюхал. Смердит у вас.
По какой-то одной черте так и захватил его разом
всего.
Ракитин восклицал не напрасно. Скандал действительно произошел, неслыханный и неожиданный.
Все произошло «
по вдохновению».
Столовой у того, впрочем, не было, потому что было у него
всего по-настоящему две комнаты во
всем помещении, правда гораздо обширнейшие и удобнейшие, чем у старца.
Мщу за мою прошедшую молодость, за
все унижение мое! — застучал он кулаком
по столу в припадке выделанного чувства.
Водились в нем крысы, но Федор Павлович на них не вполне сердился: «
Все же не так скучно
по вечерам, когда остаешься один».
Отворив баню, он увидал зрелище, пред которым остолбенел: городская юродивая, скитавшаяся
по улицам и известная
всему городу,
по прозвищу Лизавета Смердящая, забравшись в их баню, только что родила младенца.
И хозяева Ильи, и сам Илья, и даже многие из городских сострадательных людей, из купцов и купчих преимущественно, пробовали не раз одевать Лизавету приличнее, чем в одной рубашке, а к зиме всегда надевали на нее тулуп, а ноги обували в сапоги; но она обыкновенно, давая
все надеть на себя беспрекословно, уходила и где-нибудь, преимущественно на соборной церковной паперти, непременно снимала с себя
все, ей пожертвованное, — платок ли, юбку ли, тулуп, сапоги, —
все оставляла на месте и уходила босая и в одной рубашке по-прежнему.
Вероятнее
всего, что
все произошло хоть и весьма мудреным, но натуральным образом, и Лизавета, умевшая лазить
по плетням в чужие огороды, чтобы в них ночевать, забралась как-нибудь и на забор Федора Павловича, а с него, хоть и со вредом себе, соскочила в сад, несмотря на свое положение.
Окрестили и назвали Павлом, а
по отчеству
все его и сами, без указу, стали звать Федоровичем.
И вот, несмотря на сознание и на справедливость, которую не мог же он не отдать
всем этим прекрасным и великодушным чувствам,
по спине его проходил мороз, чем ближе он подвигался к ее дому.
Обладательница этого домишка была, как известно было Алеше, одна городская мещанка, безногая старуха, которая жила со своею дочерью, бывшею цивилизованной горничной в столице, проживавшею еще недавно
все по генеральским местам, а теперь уже с год, за болезнию старухи, прибывшею домой и щеголявшею в шикарных платьях.
За плетнем в соседском саду, взмостясь на что-то, стоял, высунувшись
по грудь, брат его Дмитрий Федорович и изо
всех сил делал ему руками знаки, звал его и манил, видимо боясь не только крикнуть, но даже сказать вслух слово, чтобы не услышали. Алеша тотчас подбежал к плетню.
Не пьянствую я, а лишь «лакомствую», как говорит твой свинья Ракитин, который будет статским советником и
все будет говорить «лакомствую». Садись. Я бы взял тебя, Алешка, и прижал к груди, да так, чтобы раздавить, ибо на
всем свете… по-настоящему… по-на-сто-яще-му… (вникни! вникни!) люблю только одного тебя!
Слушай: если два существа вдруг отрываются от
всего земного и летят в необычайное, или
по крайней мере один из них, и пред тем, улетая или погибая, приходит к другому и говорит: сделай мне то и то, такое, о чем никогда никого не просят, но о чем можно просить лишь на смертном одре, — то неужели же тот не исполнит… если друг, если брат?
Бывают же странности: никто-то не заметил тогда на улице, как она ко мне прошла, так что в городе так это и кануло. Я же нанимал квартиру у двух чиновниц, древнейших старух, они мне и прислуживали, бабы почтительные, слушались меня во
всем и
по моему приказу замолчали потом обе, как чугунные тумбы. Конечно, я
все тотчас понял. Она вошла и прямо глядит на меня, темные глаза смотрят решительно, дерзко даже, но в губах и около губ, вижу, есть нерешительность.