Неточные совпадения
Положительно известно, что между супругами происходили нередкие драки, но, по преданию, бил
не Федор Павлович, а била Аделаида Ивановна,
дама горячая, смелая, смуглая, нетерпеливая, одаренная замечательною физической силой.
С первого взгляда заметив, что они
не вымыты и в грязном белье, она тотчас же
дала еще пощечину самому Григорию и объявила ему, что увозит обоих детей к себе, затем вывела их в чем были, завернула в плед, посадила в карету и увезла в свой город.
Неутешная супруга Ефима Петровича, почти тотчас же по смерти его, отправилась на долгий срок в Италию со всем семейством, состоявшим все из особ женского пола, а Алеша попал в дом к каким-то двум
дамам, которых он прежде никогда и
не видывал, каким-то дальним родственницам Ефима Петровича, но на каких условиях, он сам того
не знал.
В гимназии своей он курса
не кончил; ему оставался еще целый год, как он вдруг объявил своим
дамам, что едет к отцу по одному делу, которое взбрело ему в голову.
Проезд стоил очень недорого, и
дамы не позволили ему заложить свои часы — подарок семейства благодетеля пред отъездом за границу, а роскошно снабдили его средствами, даже новым платьем и бельем.
— А пожалуй; вы в этом знаток. Только вот что, Федор Павлович, вы сами сейчас изволили упомянуть, что мы
дали слово вести себя прилично, помните. Говорю вам, удержитесь. А начнете шута из себя строить, так я
не намерен, чтобы меня с вами на одну доску здесь поставили… Видите, какой человек, — обратился он к монаху, — я вот с ним боюсь входить к порядочным людям.
— В чужой монастырь со своим уставом
не ходят, — заметил он. — Всех здесь в скиту двадцать пять святых спасаются, друг на друга смотрят и капусту едят. И ни одной-то женщины в эти врата
не войдет, вот что особенно замечательно. И это ведь действительно так. Только как же я слышал, что старец
дам принимает? — обратился он вдруг к монашку.
Раз, много лет уже тому назад, говорю одному влиятельному даже лицу: «Ваша супруга щекотливая женщина-с», — в смысле то есть чести, так сказать нравственных качеств, а он мне вдруг на то: «А вы ее щекотали?»
Не удержался, вдруг,
дай, думаю, полюбезничаю: «Да, говорю, щекотал-с» — ну тут он меня и пощекотал…
Именно мне все так и кажется, когда я к людям вхожу, что я подлее всех и что меня все за шута принимают, так вот «
давай же я и в самом деле сыграю шута,
не боюсь ваших мнений, потому что все вы до единого подлее меня!» Вот потому я и шут, от стыда шут, старец великий, от стыда.
— Если
не может решиться в положительную, то никогда
не решится и в отрицательную, сами знаете это свойство вашего сердца; и в этом вся мука его. Но благодарите Творца, что
дал вам сердце высшее, способное такою мукой мучиться, «горняя мудрствовати и горних искати, наше бо жительство на небесех есть».
Дай вам Бог, чтобы решение сердца вашего постигло вас еще на земле, и да благословит Бог пути ваши!
Сокровеннейшее ощущение его в этот миг можно было бы выразить такими словами: «Ведь уж теперь себя
не реабилитируешь, так давай-ка я им еще наплюю до бесстыдства:
не стыжусь, дескать, вас, да и только!» Кучеру он велел подождать, а сам скорыми шагами воротился в монастырь и прямо к игумену.
И хозяева Ильи, и сам Илья, и даже многие из городских сострадательных людей, из купцов и купчих преимущественно, пробовали
не раз одевать Лизавету приличнее, чем в одной рубашке, а к зиме всегда надевали на нее тулуп, а ноги обували в сапоги; но она обыкновенно,
давая все надеть на себя беспрекословно, уходила и где-нибудь, преимущественно на соборной церковной паперти, непременно снимала с себя все, ей пожертвованное, — платок ли, юбку ли, тулуп, сапоги, — все оставляла на месте и уходила босая и в одной рубашке по-прежнему.
Она входила в незнакомые дома, и никто
не выгонял ее, напротив, всяк-то приласкает и грошик
даст.
— Друг, друг, в унижении, в унижении и теперь. Страшно много человеку на земле терпеть, страшно много ему бед!
Не думай, что я всего только хам в офицерском чине, который пьет коньяк и развратничает. Я, брат, почти только об этом и думаю, об этом униженном человеке, если только
не вру.
Дай Бог мне теперь
не врать и себя
не хвалить. Потому мыслю об этом человеке, что я сам такой человек.
И однако, когда приехала институтка (погостить, а
не навсегда), весь городишко у нас точно обновился, самые знатные наши
дамы — две превосходительные, одна полковница, да и все, все за ними, тотчас же приняли участие, расхватали ее, веселить начали, царица балов, пикников, живые картины состряпали в пользу каких-то гувернанток.
— Мне сестра сказала, что вы
дадите четыре тысячи пятьсот рублей, если я приду за ними… к вам сама. Я пришла…
дайте деньги!.. —
не выдержала, задохлась, испугалась, голос пресекся, а концы губ и линии около губ задрожали. — Алешка, слушаешь или спишь?
— Вот и он, вот и он! — завопил Федор Павлович, вдруг страшно обрадовавшись Алеше. — Присоединяйся к нам, садись, кофейку — постный ведь, постный, да горячий, да славный! Коньячку
не приглашаю, ты постник, а хочешь, хочешь? Нет, я лучше тебе ликерцу
дам, знатный! Смердяков, сходи в шкаф, на второй полке направо, вот ключи, живей!
— Милый! Молодец! Он кофейку выпьет.
Не подогреть ли? Да нет, и теперь кипит. Кофе знатный, смердяковский. На кофе да на кулебяки Смердяков у меня артист, да на уху еще, правда. Когда-нибудь на уху приходи, заранее
дай знать… Да постой, постой, ведь я тебе давеча совсем велел сегодня же переселиться с тюфяком и подушками? Тюфяк-то притащил? хе-хе-хе!..
— А испугался, испугался-таки давеча, испугался? Ах ты, голубчик, да я ль тебя обидеть могу. Слушай, Иван,
не могу я видеть, как он этак смотрит в глаза и смеется,
не могу. Утроба у меня вся начинает на него смеяться, люблю его! Алешка,
дай я тебе благословение родительское
дам.
Прежде он как-то равнодушно глядел на него, хотя никогда
не бранил и, встречая, всегда
давал копеечку.
Тема случилась странная: Григорий поутру, забирая в лавке у купца Лукьянова товар, услышал от него об одном русском солдате, что тот, где-то далеко на границе, у азиятов, попав к ним в плен и будучи принуждаем ими под страхом мучительной и немедленной смерти отказаться от христианства и перейти в ислам,
не согласился изменить своей веры и принял муки,
дал содрать с себя кожу и умер, славя и хваля Христа, — о каковом подвиге и было напечатано как раз в полученной в тот день газете.
— Червонца стоит твое слово, ослица, и пришлю тебе его сегодня же, но в остальном ты все-таки врешь, врешь и врешь; знай, дурак, что здесь мы все от легкомыслия лишь
не веруем, потому что нам некогда: во-первых, дела одолели, а во-вторых, времени Бог мало
дал, всего во дню определил только двадцать четыре часа, так что некогда и выспаться,
не только покаяться.
И без того уж знаю, что царствия небесного в полноте
не достигну (ибо
не двинулась же по слову моему гора, значит,
не очень-то вере моей там верят, и
не очень уж большая награда меня на том свете ждет), для чего же я еще сверх того и безо всякой уже пользы кожу с себя
дам содрать?
Даже вьельфильки, и в тех иногда отыщешь такое, что только диву дашься на прочих дураков, как это ей состариться
дали и до сих пор
не заметили!
Было и еще что-то в ней, о чем он
не мог или
не сумел бы
дать отчет, но что, может быть, и ему сказалось бессознательно, именно опять-таки эта мягкость, нежность движений тела, эта кошачья неслышность этих движений.
— Нет,
не надо, благодарю. Вот этот хлебец возьму с собой, коли
дадите, — сказал Алеша и, взяв трехкопеечную французскую булку, положил ее в карман подрясника. — А коньяку и вам бы
не пить, — опасливо посоветовал он, вглядываясь в лицо старика.
И до тех пор пока
дама не заговорила сама и пока объяснялся Алеша с хозяином, она все время так же надменно и вопросительно переводила свои большие карие глаза с одного говорившего на другого.
— Да нет же, нет! Спасением моим клянусь вам, что нет! И никто
не узнает никогда, только мы: я, вы, да она, да еще одна
дама, ее большой друг…
— Так вы
не отдали денег, так вы так и
дали ему убежать! Боже мой, да вы хоть бы побежали за ним сами и догнали его…
—
Давайте, Lise, я готов, только я сам
не совсем готов; я иной раз очень нетерпелив, а в другой раз и глазу у меня нет. Вот у вас другое дело.
— Подойдите сюда, Алексей Федорович, — продолжала Lise, краснея все более и более, —
дайте вашу руку, вот так. Слушайте, я вам должна большое признание сделать: вчерашнее письмо я вам
не в шутку написала, а серьезно…
— Алеша,
дайте мне вашу руку, что вы ее отнимаете, — промолвила Lise ослабленным от счастья, упавшим каким-то голоском. — Послушайте, Алеша, во что вы оденетесь, как выйдете из монастыря, в какой костюм?
Не смейтесь,
не сердитесь, это очень, очень для меня важно.
Так знайте, что и я, напротив,
не только в самом главном подчиняться готова, но и во всем уступлю вам и вам теперь же клятву в этом
даю — во всем и на всю жизнь, — вскричала пламенно Lise, — и это со счастием, со счастием!
Тут случилась неожиданность: Алеша вдруг чихнул; на скамейке мигом притихли. Алеша встал и пошел в их сторону. Это был действительно Смердяков, разодетый, напомаженный и чуть ли
не завитой, в лакированных ботинках. Гитара лежала на скамейке.
Дама же была Марья Кондратьевна, хозяйкина дочка; платье на ней было светло-голубое, с двухаршинным хвостом; девушка была еще молоденькая и недурная бы собой, но с очень уж круглым лицом и со страшными веснушками.
— В том, что надо воскресить твоих мертвецов, которые, может быть, никогда и
не умирали. Ну
давай чаю. Я рад, что мы говорим, Иван.
Скажи мне сам прямо, я зову тебя — отвечай: представь, что это ты сам возводишь здание судьбы человеческой с целью в финале осчастливить людей,
дать им наконец мир и покой, но для этого необходимо и неминуемо предстояло бы замучить всего лишь одно только крохотное созданьице, вот того самого ребеночка, бившего себя кулачонком в грудь, и на неотомщенных слезках его основать это здание, согласился ли бы ты быть архитектором на этих условиях, скажи и
не лги!
Он снисходит на «стогны жаркие» южного города, как раз в котором всего лишь накануне в «великолепном автодафе», в присутствии короля, двора, рыцарей, кардиналов и прелестнейших придворных
дам, при многочисленном населении всей Севильи, была сожжена кардиналом великим инквизитором разом чуть
не целая сотня еретиков ad majorem gloriam Dei. [к вящей славе Господней (лат.).]
Ты обещал, ты утвердил своим словом, ты
дал нам право связывать и развязывать и уж, конечно,
не можешь и думать отнять у нас это право теперь.
Ты возразил, что человек жив
не единым хлебом, но знаешь ли, что во имя этого самого хлеба земного и восстанет на тебя дух земли, и сразится с тобою, и победит тебя, и все пойдут за ним, восклицая: «Кто подобен зверю сему, он
дал нам огонь с небеси!» Знаешь ли ты, что пройдут века и человечество провозгласит устами своей премудрости и науки, что преступления нет, а стало быть, нет и греха, а есть лишь только голодные.
Уже сильно смеркалось, и ему было почти страшно; что-то нарастало в нем новое, на что он
не мог бы
дать ответа.
Тогда они берут полотенце-с, мочат в этот настой и всю-то ему спину Марфа Игнатьевна трет полчаса-с, досуха-с, совсем даже покраснеет и вспухнет-с, а затем остальное, что в стклянке,
дают ему выпить-с с некоторою молитвою-с,
не все, однако ж, потому что часть малую при сем редком случае и себе оставляют-с и тоже выпивают-с.
Масловы, старик с сыном, купцы, всего восемь тысяч
дают на сруб, а всего только прошлого года покупщик нарывался, так двенадцать
давал, да
не здешний, вот где черта.
Вдруг, смотрю, подымается из среды
дам та самая молодая особа, из-за которой я тогда на поединок вызвал и которую столь недавно еще в невесты себе прочил, а я и
не заметил, как она теперь на вечер приехала.
— Я, — говорит, — я, кажется, что-то забыл… платок, кажется… Ну, хоть ничего
не забыл,
дайте присесть-то…
У богатых уединение и духовное самоубийство, а у бедных — зависть и убийство, ибо права-то
дали, а средств насытить потребности еще
не указали.
Я знал одного «борца за идею», который сам рассказывал мне, что, когда лишили его в тюрьме табаку, то он до того был измучен лишением сим, что чуть
не пошел и
не предал свою «идею», чтобы только
дали ему табаку.
Если же все оставят тебя и уже изгонят тебя силой, то, оставшись один, пади на землю и целуй ее, омочи ее слезами твоими, и
даст плод от слез твоих земля, хотя бы и
не видал и
не слыхал тебя никто в уединении твоем.
— Поган есмь, а
не свят. В кресла
не сяду и
не восхощу себе аки идолу поклонения! — загремел отец Ферапонт. — Ныне людие веру святую губят. Покойник, святой-то ваш, — обернулся он к толпе, указывая перстом на гроб, — чертей отвергал. Пурганцу от чертей
давал. Вот они и развелись у вас, как пауки по углам. А днесь и сам провонял. В сем указание Господне великое видим.
Ты же один разик тоже
не утерпел и
дал мне понять, что я «бесчестен»…
Вообрази: я ей отписал о всем приключившемся, и, представь, она мне мигом отвечает запиской, карандашом (ужасно любит записки писать эта
дама), что «никак она
не ожидала от такого почтенного старца, как отец Зосима, — такого поступка!» Так ведь и написала: «поступка»!