Неточные совпадения
Заранее скажу мое полное мнение: был он просто ранний человеколюбец, и если ударился
на монастырскую
дорогу, то потому только, что в то время она одна поразила его и представила ему, так сказать, идеал исхода рвавшейся из мрака мирской злобы к свету любви души его.
И поразила-то его эта
дорога лишь потому, что
на ней он встретил тогда необыкновенное, по его мнению, существо — нашего знаменитого монастырского старца Зосиму, к которому привязался всею горячею первою любовью своего неутолимого сердца.
Всего вероятнее, что он тогда и сам не знал и не смог бы ни за что объяснить: что именно такое как бы поднялось вдруг из его души и неотразимо повлекло его
на какую-то новую, неведомую, но неизбежную уже
дорогу.
Просто повторю, что сказал уже выше: вступил он
на эту
дорогу потому только, что в то время она одна поразила его и представила ему разом весь идеал исхода рвавшейся из мрака к свету души его.
Старец этот, как я уже объяснил выше, был старец Зосима; но надо бы здесь сказать несколько слов и о том, что такое вообще «старцы» в наших монастырях, и вот жаль, что чувствую себя
на этой
дороге не довольно компетентным и твердым.
Подле этих изящных и
дорогих гравюрных изображений красовалось несколько листов самых простонароднейших русских литографий святых, мучеников, святителей и проч., продающихся за копейки
на всех ярмарках.
Если не дойдете до счастия, то всегда помните, что вы
на хорошей
дороге, и постарайтесь с нее не сходить.
Все же это ничем не унизит его, не отнимет ни чести, ни славы его как великого государства, ни славы властителей его, а лишь поставит его с ложной, еще языческой и ошибочной
дороги на правильную и истинную
дорогу, единственно ведущую к вечным целям.
И однако, все шли. Монашек молчал и слушал.
Дорогой через песок он только раз лишь заметил, что отец игумен давно уже ожидают и что более получаса опоздали. Ему не ответили. Миусов с ненавистью посмотрел
на Ивана Федоровича.
Но убранство комнат также не отличалось особым комфортом: мебель была кожаная, красного дерева, старой моды двадцатых годов; даже полы были некрашеные; зато все блистало чистотой,
на окнах было много
дорогих цветов; но главную роскошь в эту минуту, естественно, составлял роскошно сервированный стол, хотя, впрочем, и тут говоря относительно: скатерть была чистая, посуда блестящая; превосходно выпеченный хлеб трех сортов, две бутылки вина, две бутылки великолепного монастырского меду и большой стеклянный кувшин с монастырским квасом, славившимся в околотке.
— Держи, держи его! — завопил он и ринулся вслед за Дмитрием Федоровичем. Григорий меж тем поднялся с полу, но был еще как бы вне себя. Иван Федорович и Алеша побежали вдогонку за отцом. В третьей комнате послышалось, как вдруг что-то упало об пол, разбилось и зазвенело: это была большая стеклянная ваза (не из
дорогих)
на мраморном пьедестале, которую, пробегая мимо, задел Дмитрий Федорович.
От города до монастыря было не более версты с небольшим. Алеша спешно пошел по пустынной в этот час
дороге. Почти уже стала ночь, в тридцати шагах трудно уже было различать предметы.
На половине
дороги приходился перекресток.
На перекрестке, под уединенною ракитой, завиделась какая-то фигура. Только что Алеша вступил
на перекресток, как фигура сорвалась с места, бросилась
на него и неистовым голосом прокричала...
Но Алеше не удалось долго думать: с ним вдруг случилось
дорогой одно происшествие,
на вид хоть и не очень важное, но сильно его поразившее.
Мама, вообразите себе, он с мальчишками
дорогой подрался
на улице, и это мальчишка ему укусил, ну не маленький ли, не маленький ли он сам человек, и можно ли ему, мама, после этого жениться, потому что он, вообразите себе, он хочет жениться, мама.
«Ну, мальчик, как же мы, говорю, с тобой в дорогу-то соберемся?» — думаю
на вчерашний-то разговор навести.
Я хочу в Европу съездить, Алеша, отсюда и поеду; и ведь я знаю, что поеду лишь
на кладбище, но
на самое,
на самое
дорогое кладбище, вот что!
Дорогие там лежат покойники, каждый камень над ними гласит о такой горячей минувшей жизни, о такой страстной вере в свой подвиг, в свою истину, в свою борьбу и в свою науку, что я, знаю заранее, паду
на землю и буду целовать эти камни и плакать над ними, — в то же время убежденный всем сердцем моим, что все это давно уже кладбище, и никак не более.
Кажется, уж я
на хорошей
дороге — а?
Все, что ты вновь возвестишь, посягнет
на свободу веры людей, ибо явится как чудо, а свобода их веры тебе была
дороже всего еще тогда, полторы тысячи лет назад.
— Что
дорогой, реши сейчас. Голубчик, реши! Сговоришься, напиши мне две строчки, вручи батюшке, и он мне мигом твою цидулку пришлет. А затем и не держу тебя, ступай в Венецию. Тебя обратно
на Воловью станцию батюшка
на своих доставит…
— Не надо в Чермашню. Не опоздаю, братцы, к семи часам
на железную
дорогу?
«Да как же это можно, чтоб я за всех виноват был, — смеется мне всякий в глаза, — ну разве я могу быть за вас, например, виноват?» — «Да где, — отвечаю им, — вам это и познать, когда весь мир давно уже
на другую
дорогу вышел и когда сущую ложь за правду считаем да и от других такой же лжи требуем.
«Вы спрашиваете, что я именно ощущал в ту минуту, когда у противника прощения просил, — отвечаю я ему, — но я вам лучше с самого начала расскажу, чего другим еще не рассказывал», — и рассказал ему все, что произошло у меня с Афанасием и как поклонился ему до земли. «Из сего сами можете видеть, — заключил я ему, — что уже во время поединка мне легче было, ибо начал я еще дома, и раз только
на эту
дорогу вступил, то все дальнейшее пошло не только не трудно, а даже радостно и весело».
Чтобы переделать мир по-новому, надо, чтобы люди сами психически повернулись
на другую
дорогу.
Тут понравилась ему одна прекрасная и благоразумная девица, и он вскорости женился
на ней, мечтая, что женитьбой прогонит уединенную тоску свою, а вступив
на новую
дорогу и исполняя ревностно долг свой относительно жены и детей, удалится от старых воспоминаний вовсе.
«Брак? Что это… брак… — неслось, как вихрь, в уме Алеши, — у ней тоже счастье… поехала
на пир… Нет, она не взяла ножа, не взяла ножа… Это было только „жалкое“ слово… Ну… жалкие слова надо прощать, непременно. Жалкие слова тешат душу… без них горе было бы слишком тяжело у людей. Ракитин ушел в переулок. Пока Ракитин будет думать о своих обидах, он будет всегда уходить в переулок… А
дорога… дорога-то большая, прямая, светлая, хрустальная, и солнце в конце ее… А?.. что читают?»
Когда поровнялись, Митя спросил про
дорогу, и оказалось, что те тоже едут
на Воловью.
Дорогой, когда бежал, он, должно быть, дотрагивался ими до своего лба, вытирая с лица пот, так что и
на лбу, и
на правой щеке остались красные пятна размазанной крови.
Ехала я сюда с Тимофеем и все-то думала, всю
дорогу думала: «Как встречу его, что-то скажу, как глядеть-то мы друг
на друга будем?..» Вся душа замирала, и вот он меня тут точно из шайки помоями окатил.
Дорогою Марья Кондратьевна успела припомнить, что давеча, в девятом часу, слышала страшный и пронзительный вопль
на всю окрестность из их сада — и это именно был, конечно, тот самый крик Григория, когда он, вцепившись руками в ногу сидевшего уже
на заборе Дмитрия Федоровича, прокричал: «Отцеубивец!» «Завопил кто-то один и вдруг перестал», — показывала, бежа, Марья Кондратьевна.
Дорогой сюда они успели кое в чем сговориться и условиться насчет предстоящего дела и теперь, за столом, востренький ум Николая Парфеновича схватывал
на лету и понимал всякое указание, всякое движение в лице своего старшего сотоварища, с полуслова, со взгляда, с подмига глазком.
Кроме того, особенно записали, со слов Андрея, о разговоре его с Митей
дорогой насчет того, «куда, дескать, я, Дмитрий Федорович, попаду:
на небо аль в ад, и простят ли мне
на том свете аль нет?» «Психолог» Ипполит Кириллович выслушал все это с тонкою улыбкой и кончил тем, что и это показание о том, куда Дмитрий Федорович попадет, порекомендовал «приобщить к делу».
Как раз в это лето, в июле месяце, во время вакаций, случилось так, что маменька с сынком отправились погостить
на недельку в другой уезд, за семьдесят верст, к одной дальней родственнице, муж которой служил
на станции железной
дороги (той самой, ближайшей от нашего города станции, с которой Иван Федорович Карамазов месяц спустя отправился в Москву).
После случая
на железной
дороге у Коли в отношениях к матери произошла некоторая перемена.
Но после случая
на железной
дороге он и
на этот счет изменил свое поведение: намеков себе уже более не позволял, даже самых отдаленных, а о Дарданелове при матери стал отзываться почтительнее, что тотчас же с беспредельною благодарностью в сердце своем поняла чуткая Анна Федоровна, но зато при малейшем, самом нечаянном слове даже от постороннего какого-нибудь гостя о Дарданелове, если при этом находился Коля, вдруг вся вспыхивала от стыда, как роза.
— С теленка, с настоящего теленка-с, — подскочил штабс-капитан, — я нарочно отыскал такого, самого-самого злющего, и родители его тоже огромные и самые злющие, вот этакие от полу ростом… Присядьте-с, вот здесь
на кроватке у Илюши, а не то здесь
на лавку. Милости просим, гость
дорогой, гость долгожданный… С Алексеем Федоровичем изволили прибыть-с?
Красоткин присел
на постельке, в ногах у Илюши. Он хоть, может быть, и приготовил
дорогой, с чего развязно начать разговор, но теперь решительно потерял нитку.
— Мы целую бутылку пороху заготовили, он под кроватью и держал. Отец увидал. Взорвать, говорит, может. Да и высек его тут же. Хотел в гимназию
на меня жаловаться. Теперь со мной его не пускают, теперь со мной никого не пускают. Смурова тоже не пускают, у всех прославился; говорят, что я «отчаянный», — презрительно усмехнулся Коля. — Это все с железной
дороги здесь началось.
По
дороге к Ивану пришлось ему проходить мимо дома, в котором квартировала Катерина Ивановна. В окнах был свет. Он вдруг остановился и решил войти. Катерину Ивановну он не видал уже более недели. Но ему теперь пришло
на ум, что Иван может быть сейчас у ней, особенно накануне такого дня. Позвонив и войдя
на лестницу, тускло освещенную китайским фонарем, он увидал спускавшегося сверху человека, в котором, поравнявшись, узнал брата. Тот, стало быть, выходил уже от Катерины Ивановны.
— Алексей Федорович, — проговорил он с холодною усмешкой, — я пророков и эпилептиков не терплю; посланников Божиих особенно, вы это слишком знаете. С сей минуты я с вами разрываю и, кажется, навсегда. Прошу сей же час,
на этом же перекрестке, меня оставить. Да вам и в квартиру по этому проулку
дорога. Особенно поберегитесь заходить ко мне сегодня! Слышите?
Почему с отвращением вспоминал это потом, почему
на другой день утром в
дороге так вдруг затосковал, а въезжая в Москву, сказал себе: «Я подлец!» И вот теперь ему однажды подумалось, что из-за всех этих мучительных мыслей он, пожалуй, готов забыть даже и Катерину Ивановну, до того они сильно им вдруг опять овладели!
Он встал с очевидным намерением пройтись по комнате. Он был в страшной тоске. Но так как стол загораживал
дорогу и мимо стола и стены почти приходилось пролезать, то он только повернулся
на месте и сел опять. То, что он не успел пройтись, может быть, вдруг и раздражило его, так что он почти в прежнем исступлении вдруг завопил...
— А только что ему отворили в рай, и он вступил, то, не пробыв еще двух секунд — и это по часам, по часам (хотя часы его, по-моему, давно должны были бы разложиться
на составные элементы у него в кармане
дорогой), — не пробыв двух секунд, воскликнул, что за эти две секунды не только квадриллион, но квадриллион квадриллионов пройти можно, да еще возвысив в квадриллионную степень!
На вопрос Алеши: «Заявила ль она кому следует?» — ответила, что никому не заявляла, а «прямо бросилась к вам к первому и всю
дорогу бежала бегом».
И Алеша с увлечением, видимо сам только что теперь внезапно попав
на идею, припомнил, как в последнем свидании с Митей, вечером, у дерева, по
дороге к монастырю, Митя, ударяя себя в грудь, «в верхнюю часть груди», несколько раз повторил ему, что у него есть средство восстановить свою честь, что средство это здесь, вот тут,
на его груди… «Я подумал тогда, что он, ударяя себя в грудь, говорил о своем сердце, — продолжал Алеша, — о том, что в сердце своем мог бы отыскать силы, чтобы выйти из одного какого-то ужасного позора, который предстоял ему и о котором он даже мне не смел признаться.
Там молодой герой, обвешанный крестами за храбрость, разбойнически умерщвляет
на большой
дороге мать своего вождя и благодетеля и, подговаривая своих товарищей, уверяет, что „она любит его как родного сына, и потому последует всем его советам и не примет предосторожностей“.
Он бежит за своими заложенными чиновнику Перхотину пистолетами и в то же время
дорогой,
на бегу, выхватывает из кармана все свои деньги, из-за которых только что забрызгал руки свои отцовскою кровью.
Он обо всем забудет, а какую-нибудь зеленую кровлю, мелькнувшую ему по
дороге, или галку
на кресте — вот это он запомнит.
Штабс-капитан замахал наконец руками: «Несите, дескать, куда хотите!» Дети подняли гроб, но, пронося мимо матери, остановились пред ней
на минутку и опустили его, чтоб она могла с Илюшей проститься. Но увидав вдруг это
дорогое личико вблизи,
на которое все три дня смотрела лишь с некоторого расстояния, она вдруг вся затряслась и начала истерически дергать над гробом своею седою головой взад и вперед.
На половине
дороги Снегирев внезапно остановился, постоял с полминуты как бы чем-то пораженный и вдруг, поворотив назад к церкви, пустился бегом к оставленной могилке.