Неточные совпадения
Явясь по двадцатому году
к отцу, положительно в вертеп грязного разврата, он, целомудренный и чистый, лишь молча удалялся, когда глядеть было нестерпимо, но без малейшего вида презрения или осуждения
кому бы то ни было.
Монахи про него говорили, что он именно привязывается душой
к тому,
кто грешнее, и,
кто всех более грешен, того он всех более и возлюбит.
Вот если бы суд принадлежал обществу как церкви, тогда бы оно знало,
кого воротить из отлучения и опять приобщить
к себе.
В нем симпатия
к этой несчастной обратилась во что-то священное, так что и двадцать лет спустя он бы не перенес, от
кого бы то ни шло, даже худого намека о ней и тотчас бы возразил обидчику.
«Она сама, низкая, виновата», — говорил он утвердительно, а обидчиком был не
кто иной, как «Карп с винтом» (так назывался один известный тогда городу страшный арестант,
к тому времени бежавший из губернского острога и в нашем городе тайком проживавший).
Ты разве человек, — обращался он вдруг прямо
к Смердякову, — ты не человек, ты из банной мокроты завелся, вот ты
кто…» Смердяков, как оказалось впоследствии, никогда не мог простить ему этих слов.
—
К чему же тут вмешивать решение по достоинству? Этот вопрос всего чаще решается в сердцах людей совсем не на основании достоинств, а по другим причинам, гораздо более натуральным. А насчет права, так
кто же не имеет права желать?
— Видишь. Непременно иди. Не печалься. Знай, что не умру без того, чтобы не сказать при тебе последнее мое на земле слово. Тебе скажу это слово, сынок, тебе и завещаю его. Тебе, сынок милый, ибо любишь меня. А теперь пока иди
к тем,
кому обещал.
— Lise, ты слишком много себе позволяешь, и уверяю тебя, что я наконец прибегну
к мерам строгости.
Кто ж над ним смеется, я так рада, что он пришел, он мне нужен, совсем необходим. Ох, Алексей Федорович, я чрезвычайно несчастна!
— Здесь все друзья мои, все,
кого я имею в мире, милые друзья мои, — горячо начала она голосом, в котором дрожали искренние страдальческие слезы, и сердце Алеши опять разом повернулось
к ней.
У меня в К-ской губернии адвокат есть знакомый-с, с детства приятель-с, передавали мне чрез верного человека, что если приеду, то он мне у себя на конторе место письмоводителя будто бы даст-с, так ведь,
кто его знает, может, и даст…
— Да, Lise, вот давеча ваш вопрос: нет ли в нас презрения
к тому несчастному, что мы так душу его анатомируем, — этот вопрос мученический… видите, я никак не умею это выразить, но у
кого такие вопросы являются, тот сам способен страдать. Сидя в креслах, вы уж и теперь должны были много передумать…
Я не знаю,
кто ты, и знать не хочу: ты ли это или только подобие его, но завтра же я осужу и сожгу тебя на костре, как злейшего из еретиков, и тот самый народ, который сегодня целовал твои ноги, завтра же по одному моему мановению бросится подгребать
к твоему костру угли, знаешь ты это?
— Совершенно верно-с… — пробормотал уже пресекшимся голосом Смердяков, гнусно улыбаясь и опять судорожно приготовившись вовремя отпрыгнуть назад. Но Иван Федорович вдруг,
к удивлению Смердякова, засмеялся и быстро прошел в калитку, продолжая смеяться.
Кто взглянул бы на его лицо, тот наверно заключил бы, что засмеялся он вовсе не оттого, что было так весело. Да и сам он ни за что не объяснил бы, что было тогда с ним в ту минуту. Двигался и шел он точно судорогой.
К самому же Федору Павловичу он не чувствовал в те минуты никакой даже ненависти, а лишь любопытствовал почему-то изо всех сил: как он там внизу ходит, что он примерно там у себя теперь должен делать, предугадывал и соображал, как он должен был там внизу заглядывать в темные окна и вдруг останавливаться среди комнаты и ждать, ждать — не стучит ли
кто.
Этого как бы трепещущего человека старец Зосима весьма любил и во всю жизнь свою относился
к нему с необыкновенным уважением, хотя, может быть, ни с
кем во всю жизнь свою не сказал менее слов, как с ним, несмотря на то, что когда-то многие годы провел в странствованиях с ним вдвоем по всей святой Руси.
Ближайшие
к новопреставленному и
кому следовало по чину стали убирать по древлему обряду тело его, а вся братия собралась в соборную церковь.
Алеша вдруг криво усмехнулся, странно, очень странно вскинул на вопрошавшего отца свои очи, на того,
кому вверил его, умирая, бывший руководитель его, бывший владыка сердца и ума его, возлюбленный старец его, и вдруг, все по-прежнему без ответа, махнул рукой, как бы не заботясь даже и о почтительности, и быстрыми шагами пошел
к выходным вратам вон из скита.
Замечу еще мельком, что хотя у нас в городе даже многие знали тогда про нелепое и уродливое соперничество Карамазовых, отца с сыном, предметом которого была Грушенька, но настоящего смысла ее отношений
к обоим из них,
к старику и
к сыну, мало
кто тогда понимал.
Была она приодета, будто ждала
кого, в шелковом черном платье и в легкой кружевной на голове наколке, которая очень
к ней шла; на плечи была наброшена кружевная косынка, приколотая массивною золотою брошкой.
Вы бы мне эти три тысячи выдали… так как
кто же против вас капиталист в этом городишке… и тем спасли бы меня от… одним словом, спасли бы мою бедную голову для благороднейшего дела, для возвышеннейшего дела, можно сказать… ибо питаю благороднейшие чувства
к известной особе, которую слишком знаете и о которой печетесь отечески.
Андрей пустил измученную тройку вскачь и действительно с треском подкатил
к высокому крылечку и осадил своих запаренных полузадохшихся коней. Митя соскочил с телеги, и как раз хозяин двора, правда уходивший уже спать, полюбопытствовал заглянуть с крылечка,
кто это таков так подкатил.
— Митя,
кто это оттуда глядит сюда
к нам? — прошептала она вдруг. Митя обернулся и увидел, что в самом деле кто-то раздвинул занавеску и их как бы высматривает. Да и не один как будто. Он вскочил и быстро ступил
к смотревшему.
— Да, вот
кто мог убить… — начал было следователь, но прокурор Ипполит Кириллович (товарищ прокурора, но и мы будем его называть для краткости прокурором), переглянувшись со следователем, произнес, обращаясь
к Мите...
—
Кто это мне под голову подушку принес?
Кто был такой добрый человек! — воскликнул он с каким-то восторженным, благодарным чувством и плачущим каким-то голосом, будто и бог знает какое благодеяние оказали ему. Добрый человек так потом и остался в неизвестности, кто-нибудь из понятых, а может быть, и писарек Николая Парфеновича распорядились подложить ему подушку из сострадания, но вся душа его как бы сотряслась от слез. Он подошел
к столу и объявил, что подпишет все что угодно.
Но сам Красоткин, когда Смуров отдаленно сообщил ему, что Алеша хочет
к нему прийти «по одному делу», тотчас же оборвал и отрезал подход, поручив Смурову немедленно сообщить «Карамазову», что он сам знает, как поступать, что советов ни от
кого не просит и что если пойдет
к больному, то сам знает, когда пойти, потому что у него «свой расчет».
— А ты думал
кто? — звонким, счастливым голосом изо всей силы завопил Красоткин и, нагнувшись
к собаке, обхватил ее и приподнял
к Илюше.
— Ну,
кто же основал? — надменно и свысока повернулся
к нему Коля, уже по лицу угадав, что тот действительно знает, и, разумеется, тотчас же приготовившись ко всем последствиям. В общем настроении произошел, что называется, диссонанс.
Похоже было на то, что джентльмен принадлежит
к разряду бывших белоручек-помещиков, процветавших еще при крепостном праве; очевидно, видавший свет и порядочное общество, имевший когда-то связи и сохранивший их, пожалуй, и до сих пор, но мало-помалу с обеднением после веселой жизни в молодости и недавней отмены крепостного права обратившийся вроде как бы в приживальщика хорошего тона, скитающегося по добрым старым знакомым, которые принимают его за уживчивый складный характер, да еще и ввиду того, что все же порядочный человек, которого даже и при
ком угодно можно посадить у себя за стол, хотя, конечно, на скромное место.
На вопрос Алеши: «Заявила ль она
кому следует?» — ответила, что никому не заявляла, а «прямо бросилась
к вам
к первому и всю дорогу бежала бегом».
«Видели ли вы его сами — вы, столь многолетне приближенный
к вашему барину человек?» Григорий ответил, что не видел, да и не слыхал о таких деньгах вовсе ни от
кого, «до самых тех пор, как вот зачали теперь все говорить».
Под конец даже, являясь
к больному, прямо спрашивал: «Ну,
кто вас здесь пачкал, Герценштубе?
Великий писатель предшествовавшей эпохи, в финале величайшего из произведений своих, олицетворяя всю Россию в виде скачущей
к неведомой цели удалой русской тройки, восклицает: «Ах, тройка, птица тройка,
кто тебя выдумал!» — и в гордом восторге прибавляет, что пред скачущею сломя голову тройкой почтительно сторонятся все народы.
Ни в пьяном кутеже по трактирам, ни тогда, когда ему пришлось лететь из города доставать бог знает у
кого деньги, необходимейшие ему, чтоб увезть свою возлюбленную от соблазнов соперника, отца своего, — он не осмеливается притронуться
к этой ладонке.
В тот вечер, когда было написано это письмо, напившись в трактире «Столичный город», он, против обыкновения, был молчалив, не играл на биллиарде, сидел в стороне, ни с
кем не говорил и лишь согнал с места одного здешнего купеческого приказчика, но это уже почти бессознательно, по привычке
к ссоре, без которой, войдя в трактир, он уже не мог обойтись.
Кто же мог убить его, если не я?» Слышите это: спрашивает он нас же, нас же, пришедших
к нему самому с этим самым вопросом!