Неточные совпадения
Федор Павлович узнал о смерти своей супруги пьяный; говорят, побежал по улице и начал кричать, в радости воздевая руки к небу: «Ныне отпущаеши», а по другим — плакал навзрыд
как маленький
ребенок, и до того, что, говорят, жалко даже было смотреть на него, несмотря на все к нему отвращение.
С ним
как с отцом именно случилось то, что должно было случиться, то есть он вовсе и совершенно бросил своего
ребенка, прижитого с Аделаидой Ивановной, не по злобе к нему или не из каких-нибудь оскорбленно-супружеских чувств, а просто потому, что забыл о нем совершенно.
К тому же так случилось, что родня
ребенка по матери тоже
как бы забыла о нем в первое время.
Он долго потом рассказывал, в виде характерной черты, что когда он заговорил с Федором Павловичем о Мите, то тот некоторое время имел вид совершенно не понимающего, о
каком таком
ребенке идет дело, и даже
как бы удивился, что у него есть где-то в доме маленький сын.
Митя действительно переехал к этому двоюродному дяде, но собственного семейства у того не было, а так
как сам он, едва лишь уладив и обеспечив свои денежные получения с своих имений, немедленно поспешил опять надолго в Париж, то
ребенка и поручил одной из своих двоюродных теток, одной московской барыне.
Очутившись в доме своего благодетеля и воспитателя, Ефима Петровича Поленова, он до того привязал к себе всех в этом семействе, что его решительно считали там
как бы за родное
дитя.
А между тем он вступил в этот дом еще в таких младенческих летах, в
каких никак нельзя ожидать в
ребенке расчетливой хитрости, пронырства или искусства заискать и понравиться, уменья заставить себя полюбить.
Он видел,
как многие из приходивших с больными
детьми или взрослыми родственниками и моливших, чтобы старец возложил на них руки и прочитал над ними молитву, возвращались вскорости, а иные так и на другой же день, обратно и, падая со слезами пред старцем, благодарили его за исцеление их больных.
Так случилось, что в тот самый день,
как похоронили шестипалого крошку, Марфа Игнатьевна, проснувшись ночью, услышала словно плач новорожденного
ребенка.
— Да, очень больно, и он очень был раздражен. Он мне,
как Карамазову, за вас отомстил, мне это ясно теперь. Но если бы вы видели,
как он с товарищами-школьниками камнями перекидывался? Это очень опасно, они могут его убить, они
дети, глупы, камень летит и может голову проломить.
Знаете, Lise, мой старец сказал один раз: за людьми сплошь надо
как за
детьми ходить, а за иными
как за больными в больницах…
— Если вы желаете знать, то по разврату и тамошние, и наши все похожи. Все шельмы-с, но с тем, что тамошний в лакированных сапогах ходит, а наш подлец в своей нищете смердит и ничего в этом дурного не находит. Русский народ надо пороть-с,
как правильно говорил вчера Федор Павлович, хотя и сумасшедший он человек со всеми своими детьми-с.
— Кстати, мне недавно рассказывал один болгарин в Москве, — продолжал Иван Федорович,
как бы и не слушая брата, —
как турки и черкесы там у них, в Болгарии, повсеместно злодействуют, опасаясь поголовного восстания славян, — то есть жгут, режут, насилуют женщин и
детей, прибивают арестантам уши к забору гвоздями и оставляют так до утра, а поутру вешают — и проч., всего и вообразить невозможно.
Ко всем другим субъектам человеческого рода эти же самые истязатели относятся даже благосклонно и кротко,
как образованные и гуманные европейские люди, но очень любят мучить
детей, любят даже самих
детей в этом смысле.
Они били, секли, пинали ее ногами, не зная сами за что, обратили все тело ее в синяки; наконец дошли и до высшей утонченности: в холод, в мороз запирали ее на всю ночь в отхожее место, и за то, что она не просилась ночью (
как будто пятилетний
ребенок, спящий своим ангельским крепким сном, еще может в эти лета научиться проситься), — за это обмазывали ей все лицо ее калом и заставляли ее есть этот кал, и это мать, мать заставляла!
Нет, он возжелал хоть на мгновенье посетить
детей своих и именно там, где
как раз затрещали костры еретиков.
Дети бросают пред ним цветы, поют и вопиют ему: «Осанна!» «Это он, это сам он, — повторяют все, — это должен быть он, это никто
как он».
Они будут расслабленно трепетать гнева нашего, умы их оробеют, глаза их станут слезоточивы,
как у
детей и женщин, но столь же легко будут переходить они по нашему мановению к веселью и к смеху, светлой радости и счастливой детской песенке.
Это он припомнил о вчерашних шести гривнах, пожертвованных веселою поклонницей, чтоб отдать «той, которая меня бедней». Такие жертвы происходят
как епитимии, добровольно на себя почему-либо наложенные, и непременно из денег, собственным трудом добытых. Старец послал Порфирия еще с вечера к одной недавно еще погоревшей нашей мещанке, вдове с
детьми, пошедшей после пожара нищенствовать. Порфирий поспешил донести, что дело уже сделано и что подал,
как приказано ему было, «от неизвестной благотворительницы».
И предал Бог своего праведника, столь им любимого, диаволу, и поразил диавол
детей его, и скот его, и разметал богатство его, все вдруг,
как Божиим громом, и разодрал Иов одежды свои, и бросился на землю, и возопил: «Наг вышел из чрева матери, наг и возвращусь в землю, Бог дал, Бог и взял.
Слышал я потом слова насмешников и хулителей, слова гордые:
как это мог Господь отдать любимого из святых своих на потеху диаволу, отнять от него
детей, поразить его самого болезнью и язвами так, что черепком счищал с себя гной своих ран, и для чего: чтобы только похвалиться пред сатаной: «Вот что, дескать, может вытерпеть святой мой ради меня!» Но в том и великое, что тут тайна, — что мимоидущий лик земной и вечная истина соприкоснулись тут вместе.
И сколько тайн разрешенных и откровенных: восстановляет Бог снова Иова, дает ему вновь богатство, проходят опять многие годы, и вот у него уже новые
дети, другие, и любит он их — Господи: «Да
как мог бы он, казалось, возлюбить этих новых, когда тех прежних нет, когда тех лишился?
Пошли
дети: «
Как я смею любить, учить и воспитать их,
как буду про добродетель им говорить: я кровь пролил».
— Одно решите мне, одно! — сказал он мне (точно от меня теперь все и зависело), — жена,
дети! Жена умрет, может быть, с горя, а
дети хоть и не лишатся дворянства и имения, — но
дети варнака, и навек. А память-то, память
какую в сердцах их по себе оставлю!
— Знаю, что наступит рай для меня, тотчас же и наступит,
как объявлю. Четырнадцать лет был во аде. Пострадать хочу. Приму страдание и жить начну. Неправдой свет пройдешь, да назад не воротишься. Теперь не только ближнего моего, но и
детей моих любить не смею. Господи, да ведь поймут же
дети, может быть, чего стоило мне страдание мое, и не осудят меня! Господь не в силе, а в правде.
— Бог сжалился надо мной и зовет к себе. Знаю, что умираю, но радость чувствую и мир после стольких лет впервые. Разом ощутил в душе моей рай, только лишь исполнил, что надо было. Теперь уже смею любить
детей моих и лобызать их. Мне не верят, и никто не поверил, ни жена, ни судьи мои; не поверят никогда и
дети. Милость Божию вижу в сем к
детям моим. Умру, и имя мое будет для них незапятнано. А теперь предчувствую Бога, сердце
как в раю веселится… долг исполнил…
Когда уже достаточно ободняло, то из города начали прибывать некоторые даже такие, кои захватили с собою больных своих, особенно
детей, — точно ждали для сего нарочно сей минуты, видимо уповая на немедленную силу исцеления,
какая, по вере их, не могла замедлить обнаружиться.
Алеша взглянул было на него, открыв свое распухшее от слез,
как у малого
ребенка, лицо, но тотчас же, ни слова не вымолвив, отвернулся и снова закрылся обеими ладонями.
— Мой Господь победил! Христос победил заходящу солнцу! — неистово прокричал он, воздевая к солнцу руки, и, пав лицом ниц на землю, зарыдал в голос
как малое
дитя, весь сотрясаясь от слез своих и распростирая по земле руки. Тут уж все бросились к нему, раздались восклицания, ответное рыдание… Исступление какое-то всех обуяло.
Так и сдержал слово: умер и все оставил сыновьям, которых всю жизнь держал при себе наравне
как слуг, с их женами и
детьми, а о Грушеньке даже и не упомянул в завещании вовсе.
И, вымолвив это «жалкое» слово, Грушенька вдруг не выдержала, не докончила, закрыла лицо руками, бросилась на диван в подушки и зарыдала
как малое
дитя. Алеша встал с места и подошел к Ракитину.
Все это вполне объяснится читателю впоследствии, но теперь, после того
как исчезла последняя надежда его, этот, столь сильный физически человек, только что прошел несколько шагов от дому Хохлаковой, вдруг залился слезами,
как малый
ребенок.
Но вдруг он тихо и кротко,
как тихий и ласковый
ребенок, заговорил с Феней, совсем точно и забыв, что сейчас ее так перепугал, обидел и измучил.
— Так вот, сударь, для кого ад назначен, — стегнул Андрей левую, — а вы у нас, сударь, все одно
как малый
ребенок… так мы вас почитаем… И хоть гневливы вы, сударь, это есть, но за простодушие ваше простит Господь.
— Господа,
как жаль! Я хотел к ней на одно лишь мгновение… хотел возвестить ей, что смыта, исчезла эта кровь, которая всю ночь сосала мне сердце, и что я уже не убийца! Господа, ведь она невеста моя! — восторженно и благоговейно проговорил он вдруг, обводя всех глазами. — О, благодарю вас, господа! О,
как вы возродили,
как вы воскресили меня в одно мгновение!.. Этот старик — ведь он носил меня на руках, господа, мыл меня в корыте, когда меня трехлетнего
ребенка все покинули, был отцом родным!..
— Да, вот этот… вот на среднем пальце, с жилочками,
какой это камень? — как-то раздражительно, словно упрямый
ребенок, настаивал Митя.
— Ох,
дети,
дети,
как опасны ваши лета. Нечего делать, птенцы, придется с вами просидеть не знаю сколько. А время-то, время-то, ух!
Заговорит, заговорит — ничего понимать не могу, думаю, это он об чем умном, ну я глупая, не понять мне, думаю; только стал он мне вдруг говорить про
дитё, то есть про
дитятю какого-то, «зачем, дескать, бедно
дитё?» «За дитё-то это я теперь и в Сибирь пойду, я не убил, по мне надо в Сибирь пойти!» Что это такое,
какое такое
дитё — ничегошеньки не поняла.
Что это такое, Алеша, расскажи ты мне,
какое это «
дитё»?
Ах, не потому лучше, что сын отца убил, я не хвалю,
дети, напротив, должны почитать родителей, а только все-таки лучше, если это он, потому что вам тогда и плакать нечего, так
как он убил, себя не помня или, лучше сказать, все помня, но не зная,
как это с ним сделалось.
— Не может того быть. Умны вы очень-с. Деньги любите, это я знаю-с, почет тоже любите, потому что очень горды, прелесть женскую чрезмерно любите, а пуще всего в покойном довольстве жить и чтобы никому не кланяться — это пуще всего-с. Не захотите вы жизнь навеки испортить, такой стыд на суде приняв. Вы
как Федор Павлович, наиболее-с, изо всех
детей наиболее на него похожи вышли, с одною с ними душой-с.
Такие приживальщики, складного характера джентльмены, умеющие порассказать, составить партию в карты и решительно не любящие никаких поручений, если их им навязывают, — обыкновенно одиноки, или холостяки, или вдовцы, может быть и имеющие
детей, но
дети их воспитываются всегда где-то далеко, у каких-нибудь теток, о которых джентльмен никогда почти не упоминает в порядочном обществе,
как бы несколько стыдясь такого родства.
— О да, я сам был тогда еще молодой человек… Мне… ну да, мне было тогда сорок пять лет, а я только что сюда приехал. И мне стало тогда жаль мальчика, и я спросил себя: почему я не могу купить ему один фунт… Ну да, чего фунт? Я забыл,
как это называется… фунт того, что
дети очень любят,
как это — ну,
как это… — замахал опять доктор руками, — это на дереве растет, и его собирают и всем дарят…
Теперь же мы или ужасаемся, или притворяемся, что ужасаемся, сами, напротив, смакуем зрелище
как любители ощущений сильных, эксцентрических, шевелящих нашу цинически-ленивую праздность, или, наконец,
как малые
дети, отмахиваем от себя руками страшные призраки и прячем голову в подушку, пока пройдет страшное видение, с тем чтобы потом тотчас же забыть его в веселии и играх.
Но в своей горячей речи уважаемый мой противник (и противник еще прежде, чем я произнес мое первое слово), мой противник несколько раз воскликнул: „Нет, я никому не дам защищать подсудимого, я не уступлю его защиту защитнику, приехавшему из Петербурга, — я обвинитель, я и защитник!“ Вот что он несколько раз воскликнул и, однако же, забыл упомянуть, что если страшный подсудимый целые двадцать три года столь благодарен был всего только за один фунт орехов, полученных от единственного человека, приласкавшего его
ребенком в родительском доме, то, обратно, не мог же ведь такой человек и не помнить, все эти двадцать три года,
как он бегал босой у отца „на заднем дворе, без сапожек, и в панталончиках на одной пуговке“, по выражению человеколюбивого доктора Герценштубе.
Как же винить
детей, если они нам меряют в нашу меру?
— А про детей-то
как он? Великолепно!