Неточные совпадения
Как именно случилось, что девушка с приданым, да
еще красивая и, сверх того, из бойких умниц, столь нередких у нас в теперешнее поколение, но появлявшихся уже и в прошлом, могла выйти замуж за такого ничтожного «мозгляка»,
как все его тогда называли, объяснять слишком не стану.
Превосходное имение его находилось сейчас же на выезде из нашего городка и граничило с землей нашего знаменитого монастыря, с которым Петр Александрович,
еще в самых молодых летах,
как только получил наследство, мигом начал нескончаемый процесс за право каких-то ловель в реке или порубок в лесу, доподлинно не знаю, но начать процесс с «клерикалами» почел даже своею гражданскою и просвещенною обязанностью.
Впрочем, о старшем, Иване, сообщу лишь то, что он рос каким-то угрюмым и закрывшимся сам в себе отроком, далеко не робким, но
как бы
еще с десяти лет проникнувшим в то, что растут они все-таки в чужой семье и на чужих милостях и что отец у них какой-то такой, о котором даже и говорить стыдно, и проч., и проч.
А между тем он вступил в этот дом
еще в таких младенческих летах, в
каких никак нельзя ожидать в ребенке расчетливой хитрости, пронырства или искусства заискать и понравиться, уменья заставить себя полюбить.
В гимназии своей он курса не кончил; ему оставался
еще целый год,
как он вдруг объявил своим дамам, что едет к отцу по одному делу, которое взбрело ему в голову.
Кроме длинных и мясистых мешочков под маленькими его глазами, вечно наглыми, подозрительными и насмешливыми, кроме множества глубоких морщинок на его маленьком, но жирненьком личике, к острому подбородку его подвешивался
еще большой кадык, мясистый и продолговатый,
как кошелек, что придавало ему какой-то отвратительно сладострастный вид.
Возрождено же оно у нас опять с конца прошлого столетия одним из великих подвижников (
как называют его) Паисием Величковским и учениками его, но и доселе, даже через сто почти лет, существует весьма
еще не во многих монастырях и даже подвергалось иногда почти что гонениям,
как неслыханное по России новшество.
Он ужасно интересовался узнать брата Ивана, но вот тот уже жил два месяца, а они хоть и виделись довольно часто, но все
еще никак не сходились: Алеша был и сам молчалив и
как бы ждал чего-то,
как бы стыдился чего-то, а брат Иван, хотя Алеша и подметил вначале на себе его длинные и любопытные взгляды, кажется, вскоре перестал даже и думать о нем.
Так
как все
еще продолжались его давние споры с монастырем и все
еще тянулась тяжба о поземельной границе их владений, о каких-то правах рубки в лесу и рыбной ловли в речке и проч., то он и поспешил этим воспользоваться под предлогом того, что сам желал бы сговориться с отцом игуменом: нельзя ли как-нибудь покончить их споры полюбовно?
Было, однако, странно; их по-настоящему должны бы были ждать и, может быть, с некоторым даже почетом: один недавно
еще тысячу рублей пожертвовал, а другой был богатейшим помещиком и образованнейшим, так сказать, человеком, от которого все они тут отчасти зависели по поводу ловель рыбы в реке, вследствие оборота,
какой мог принять процесс.
— Да
еще же бы нет? Да я зачем же сюда и приехал,
как не видеть все их здешние обычаи. Я одним только затрудняюсь, именно тем, что я теперь с вами, Федор Павлович…
В келье
еще раньше их дожидались выхода старца два скитские иеромонаха, один — отец библиотекарь, а другой — отец Паисий, человек больной, хотя и не старый, но очень,
как говорили про него, ученый.
Следовало бы, — и он даже обдумывал это
еще вчера вечером, — несмотря ни на
какие идеи, единственно из простой вежливости (так
как уж здесь такие обычаи), подойти и благословиться у старца, по крайней мере хоть благословиться, если уж не целовать руку.
В эти секунды, когда вижу, что шутка у меня не выходит, у меня, ваше преподобие, обе щеки к нижним деснам присыхать начинают, почти
как бы судорога делается; это у меня
еще с юности,
как я был у дворян приживальщиком и приживанием хлеб добывал.
А что до Дидерота, так я этого «рече безумца» раз двадцать от здешних же помещиков
еще в молодых летах моих слышал,
как у них проживал; от вашей тетеньки, Петр Александрович, Мавры Фоминишны тоже, между прочим, слышал.
— А вот далекая! — указал он на одну
еще вовсе не старую женщину, но очень худую и испитую, не то что загоревшую, а
как бы всю почерневшую лицом. Она стояла на коленях и неподвижным взглядом смотрела на старца. Во взгляде ее было что-то
как бы исступленное.
Да и
как это возможно, чтобы живую душу да
еще родная мать за упокой поминала!
А старец уже заметил в толпе два горящие, стремящиеся к нему взгляда изнуренной, на вид чахоточной, хотя и молодой
еще крестьянки. Она глядела молча, глаза просили о чем-то, но она
как бы боялась приблизиться.
— На тебя глянуть пришла. Я ведь у тебя бывала, аль забыл? Не велика же в тебе память, коли уж меня забыл. Сказали у нас, что ты хворый, думаю, что ж, я пойду его сама повидаю: вот и вижу тебя, да
какой же ты хворый?
Еще двадцать лет проживешь, право, Бог с тобою! Да и мало ли за тебя молебщиков, тебе ль хворать?
—
Как так исцелил? Ведь она всё
еще в кресле лежит?
— Об этом, конечно, говорить
еще рано. Облегчение не есть
еще полное исцеление и могло произойти и от других причин. Но если что и было, то ничьею силой, кроме
как Божиим изволением. Все от Бога. Посетите меня, отец, — прибавил он монаху, — а то не во всякое время могу: хвораю и знаю, что дни мои сочтены.
— О,
как вы говорите,
какие смелые и высшие слова, — вскричала мамаша. — Вы скажете и
как будто пронзите. А между тем счастие, счастие — где оно? Кто может сказать про себя, что он счастлив? О, если уж вы были так добры, что допустили нас сегодня
еще раз вас видеть, то выслушайте всё, что я вам прошлый раз не договорила, не посмела сказать, всё, чем я так страдаю, и так давно, давно! Я страдаю, простите меня, я страдаю… — И она в каком-то горячем порывистом чувстве сложила пред ним руки.
Тот наконец ему ответил, но не свысока-учтиво,
как боялся
еще накануне Алеша, а скромно и сдержанно, с видимою предупредительностью и, по-видимому, без малейшей задней мысли.
Все же это ничем не унизит его, не отнимет ни чести, ни славы его
как великого государства, ни славы властителей его, а лишь поставит его с ложной,
еще языческой и ошибочной дороги на правильную и истинную дорогу, единственно ведущую к вечным целям.
Вот почему автор книги об «Основах церковно-общественного суда» судил бы правильно, если бы, изыскивая и предлагая эти основы, смотрел бы на них
как на временный, необходимый
еще в наше грешное и незавершившееся время компромисс, но не более.
Во многих случаях, казалось бы, и у нас то же; но в том и дело, что, кроме установленных судов, есть у нас, сверх того,
еще и церковь, которая никогда не теряет общения с преступником,
как с милым и все
еще дорогим сыном своим, а сверх того, есть и сохраняется, хотя бы даже только мысленно, и суд церкви, теперь хотя и не деятельный, но все же живущий для будущего, хотя бы в мечте, да и преступником самим несомненно, инстинктом души его, признаваемый.
Правда, — усмехнулся старец, — теперь общество христианское пока
еще само не готово и стоит лишь на семи праведниках; но так
как они не оскудевают, то и пребывает все же незыблемо, в ожидании своего полного преображения из общества
как союза почти
еще языческого во единую вселенскую и владычествующую церковь.
— Не совсем шутили, это истинно. Идея эта
еще не решена в вашем сердце и мучает его. Но и мученик любит иногда забавляться своим отчаянием,
как бы тоже от отчаяния. Пока с отчаяния и вы забавляетесь — и журнальными статьями, и светскими спорами, сами не веруя своей диалектике и с болью сердца усмехаясь ей про себя… В вас этот вопрос не решен, и в этом ваше великое горе, ибо настоятельно требует разрешения…
— Недостойная комедия, которую я предчувствовал,
еще идя сюда! — воскликнул Дмитрий Федорович в негодовании и тоже вскочив с места. — Простите, преподобный отец, — обратился он к старцу, — я человек необразованный и даже не знаю,
как вас именовать, но вас обманули, а вы слишком были добры, позволив нам у вас съехаться. Батюшке нужен лишь скандал, для чего — это уж его расчет. У него всегда свой расчет. Но, кажется, я теперь знаю для чего…
Умоляющая улыбка светилась на губах его; он изредка подымал руку,
как бы желая остановить беснующихся, и уж, конечно, одного жеста его было бы достаточно, чтобы сцена была прекращена; но он сам
как будто чего-то
еще выжидал и пристально приглядывался,
как бы желая что-то
еще понять,
как бы
еще не уяснив себе чего-то.
— Петр Александрович,
как же бы я посмел после того, что случилось! Увлекся, простите, господа, увлекся! И, кроме того, потрясен! Да и стыдно. Господа, у иного сердце
как у Александра Македонского, а у другого —
как у собачки Фидельки. У меня —
как у собачки Фидельки. Обробел! Ну
как после такого эскапада да
еще на обед, соусы монастырские уплетать? Стыдно, не могу, извините!
— Именно тебя, — усмехнулся Ракитин. — Поспешаешь к отцу игумену. Знаю; у того стол. С самого того времени,
как архиерея с генералом Пахатовым принимал, помнишь, такого стола
еще не было. Я там не буду, а ты ступай, соусы подавай. Скажи ты мне, Алексей, одно: что сей сон значит? Я вот что хотел спросить.
Ракитин,
как лицо мелкое, приглашен быть к обеду не мог, зато были приглашены отец Иосиф и отец Паисий и с ними
еще один иеромонах.
Вспомнил он вдруг теперь кстати,
как когда-то,
еще прежде, спросили его раз...
И хотя он отлично знал, что с каждым будущим словом все больше и нелепее будет прибавлять к сказанному уже вздору
еще такого же, — но уж сдержать себя не мог и полетел
как с горы.
Начали «Во лузях», и вдруг Марфа Игнатьевна, тогда
еще женщина молодая, выскочила вперед пред хором и прошлась «русскую» особенным манером, не по-деревенскому,
как бабы, а
как танцевала она, когда была дворовою девушкой у богатых Миусовых на домашнем помещичьем их театре, где обучал актеров танцевать выписанный из Москвы танцмейстер.
Наконец отец ее помер, и она тем самым стала всем богомольным лицам в городе
еще милее,
как сирота.
Обладательница этого домишка была,
как известно было Алеше, одна городская мещанка, безногая старуха, которая жила со своею дочерью, бывшею цивилизованной горничной в столице, проживавшею
еще недавно все по генеральским местам, а теперь уже с год, за болезнию старухи, прибывшею домой и щеголявшею в шикарных платьях.
Восхвалим природу: видишь, солнца сколько, небо-то
как чисто, листья все зелены, совсем
еще лето, час четвертый пополудни, тишина!
Еще страшнее, кто уже с идеалом содомским в душе не отрицает и идеала Мадонны, и горит от него сердце его и воистину, воистину горит,
как и в юные беспорочные годы.
Да
как вы смеете!» Ушла в негодовании страшном, а я ей вслед
еще раз крикнул, что секрет сохранен будет свято и нерушимо.
Разве она может, сравнив нас обоих, любить такого,
как я, да
еще после всего того, что здесь произошло?
Что же касается Ивана, то ведь я же понимаю, с
каким проклятием должен он смотреть теперь на природу, да
еще при его-то уме!
Теперь,
как ты думаешь, вот ты сегодня пойдешь и ей скажешь: «Приказали вам кланяться», а она тебе: «А деньги?» Ты
еще мог бы сказать ей: «Это низкий сладострастник и с неудержимыми чувствами подлое существо.
Но и этого
еще мало, я
еще больше тебе могу привесть: я знаю, что у него уж дней пять
как вынуты три тысячи рублей, разменены в сотенные кредитки и упакованы в большой пакет под пятью печатями, а сверху красною тесемочкой накрест перевязаны.
—
Как так по всей справедливости, — крикнул
еще веселей Федор Павлович, подталкивая коленом Алешу.
А коли я уже разжалован, то
каким же манером и по
какой справедливости станут спрашивать с меня на том свете
как с христианина за то, что я отрекся Христа, тогда
как я за помышление только одно,
еще до отречения, был уже крещения моего совлечен?
А коли я именно в тот же самый момент это все и испробовал и нарочно уже кричал сей горе: подави сих мучителей, — а та не давила, то
как же, скажите, я бы в то время не усомнился, да
еще в такой страшный час смертного великого страха?
— Тот ему
как доброму человеку привез: «Сохрани, брат, у меня назавтра обыск». А тот и сохранил. «Ты ведь на церковь, говорит, пожертвовал». Я ему говорю: подлец ты, говорю. Нет, говорит, не подлец, а я широк… А впрочем, это не он… Это другой. Я про другого сбился… и не замечаю. Ну, вот
еще рюмочку, и довольно; убери бутылку, Иван. Я врал, отчего ты не остановил меня, Иван… и не сказал, что вру?
Они крепко пожали друг другу руки,
как никогда
еще прежде. Алеша почувствовал, что брат сам первый шагнул к нему шаг и что сделал он это для чего-то, непременно с каким-то намерением.