Неточные совпадения
С первого взгляда заметив, что они не вымыты и в грязном белье, она тотчас же
дала еще пощечину самому Григорию и объявила ему, что увозит обоих детей к
себе, затем вывела их в чем были, завернула в плед, посадила в карету и увезла в свой город.
— Это я непременно исполню! — вскричал Федор Павлович, ужасно обрадовавшись приглашению, — непременно. И знаете, мы все
дали слово вести
себя здесь порядочно… А вы, Петр Александрович, пожалуете?
— А пожалуй; вы в этом знаток. Только вот что, Федор Павлович, вы сами сейчас изволили упомянуть, что мы
дали слово вести
себя прилично, помните. Говорю вам, удержитесь. А начнете шута из
себя строить, так я не намерен, чтобы меня с вами на одну доску здесь поставили… Видите, какой человек, — обратился он к монаху, — я вот с ним боюсь входить к порядочным людям.
Госпожа Хохлакова-мать,
дама богатая и всегда со вкусом одетая, была еще довольно молодая и очень миловидная
собою особа, немного бледная, с очень оживленными и почти совсем черными глазами.
Сокровеннейшее ощущение его в этот миг можно было бы выразить такими словами: «Ведь уж теперь
себя не реабилитируешь, так давай-ка я им еще наплюю до бесстыдства: не стыжусь, дескать, вас, да и только!» Кучеру он велел подождать, а сам скорыми шагами воротился в монастырь и прямо к игумену.
И хозяева Ильи, и сам Илья, и даже многие из городских сострадательных людей, из купцов и купчих преимущественно, пробовали не раз одевать Лизавету приличнее, чем в одной рубашке, а к зиме всегда надевали на нее тулуп, а ноги обували в сапоги; но она обыкновенно,
давая все надеть на
себя беспрекословно, уходила и где-нибудь, преимущественно на соборной церковной паперти, непременно снимала с
себя все, ей пожертвованное, — платок ли, юбку ли, тулуп, сапоги, — все оставляла на месте и уходила босая и в одной рубашке по-прежнему.
Перекрестив
себя привычным и спешным крестом и сейчас же чему-то улыбнувшись, он твердо направился к своей страшной
даме.
— Друг, друг, в унижении, в унижении и теперь. Страшно много человеку на земле терпеть, страшно много ему бед! Не думай, что я всего только хам в офицерском чине, который пьет коньяк и развратничает. Я, брат, почти только об этом и думаю, об этом униженном человеке, если только не вру.
Дай Бог мне теперь не врать и
себя не хвалить. Потому мыслю об этом человеке, что я сам такой человек.
У груди благой природы
Все, что дышит, радость пьет;
Все созданья, все народы
За
собой она влечет;
Нам друзей
дала в несчастье,
Гроздий сок, венки харит,
Насекомым — сладострастье…
Ангел — Богу предстоит.
С своей стороны и она все шесть недель потом как у нас в городе прожила — ни словечком о
себе знать не
дала.
Тема случилась странная: Григорий поутру, забирая в лавке у купца Лукьянова товар, услышал от него об одном русском солдате, что тот, где-то далеко на границе, у азиятов, попав к ним в плен и будучи принуждаем ими под страхом мучительной и немедленной смерти отказаться от христианства и перейти в ислам, не согласился изменить своей веры и принял муки,
дал содрать с
себя кожу и умер, славя и хваля Христа, — о каковом подвиге и было напечатано как раз в полученной в тот день газете.
И без того уж знаю, что царствия небесного в полноте не достигну (ибо не двинулась же по слову моему гора, значит, не очень-то вере моей там верят, и не очень уж большая награда меня на том свете ждет), для чего же я еще сверх того и безо всякой уже пользы кожу с
себя дам содрать?
— Нет, не надо, благодарю. Вот этот хлебец возьму с
собой, коли
дадите, — сказал Алеша и, взяв трехкопеечную французскую булку, положил ее в карман подрясника. — А коньяку и вам бы не пить, — опасливо посоветовал он, вглядываясь в лицо старика.
У меня в К-ской губернии адвокат есть знакомый-с, с детства приятель-с, передавали мне чрез верного человека, что если приеду, то он мне у
себя на конторе место письмоводителя будто бы даст-с, так ведь, кто его знает, может, и
даст…
Тут случилась неожиданность: Алеша вдруг чихнул; на скамейке мигом притихли. Алеша встал и пошел в их сторону. Это был действительно Смердяков, разодетый, напомаженный и чуть ли не завитой, в лакированных ботинках. Гитара лежала на скамейке.
Дама же была Марья Кондратьевна, хозяйкина дочка; платье на ней было светло-голубое, с двухаршинным хвостом; девушка была еще молоденькая и недурная бы
собой, но с очень уж круглым лицом и со страшными веснушками.
Скажи мне сам прямо, я зову тебя — отвечай: представь, что это ты сам возводишь здание судьбы человеческой с целью в финале осчастливить людей,
дать им наконец мир и покой, но для этого необходимо и неминуемо предстояло бы замучить всего лишь одно только крохотное созданьице, вот того самого ребеночка, бившего
себя кулачонком в грудь, и на неотомщенных слезках его основать это здание, согласился ли бы ты быть архитектором на этих условиях, скажи и не лги!
Тогда они берут полотенце-с, мочат в этот настой и всю-то ему спину Марфа Игнатьевна трет полчаса-с, досуха-с, совсем даже покраснеет и вспухнет-с, а затем остальное, что в стклянке,
дают ему выпить-с с некоторою молитвою-с, не все, однако ж, потому что часть малую при сем редком случае и
себе оставляют-с и тоже выпивают-с.
Вдруг, смотрю, подымается из среды
дам та самая молодая особа, из-за которой я тогда на поединок вызвал и которую столь недавно еще в невесты
себе прочил, а я и не заметил, как она теперь на вечер приехала.
— Решимость моя три года рождалась, — отвечает мне, — а случай ваш
дал ей только толчок. Глядя на вас, упрекнул
себя и вам позавидовал, — проговорил он мне это даже с суровостью.
— Поган есмь, а не свят. В кресла не сяду и не восхощу
себе аки идолу поклонения! — загремел отец Ферапонт. — Ныне людие веру святую губят. Покойник, святой-то ваш, — обернулся он к толпе, указывая перстом на гроб, — чертей отвергал. Пурганцу от чертей
давал. Вот они и развелись у вас, как пауки по углам. А днесь и сам провонял. В сем указание Господне великое видим.
— Шампанское принесли! — прокричал Ракитин, — возбуждена ты, Аграфена Александровна, и вне
себя. Бокал выпьешь, танцевать пойдешь. Э-эх; и того не сумели сделать, — прибавил он, разглядывая шампанское. — В кухне старуха разлила, и бутылку без пробки принесли, и теплое. Ну
давай хоть так.
Одним словом, можно бы было надеяться даже-де тысяч на шесть додачи от Федора Павловича, на семь даже, так как Чермашня все же стоит не менее двадцати пяти тысяч, то есть наверно двадцати восьми, «тридцати, тридцати, Кузьма Кузьмич, а я, представьте
себе, и семнадцати от этого жестокого человека не выбрал!..» Так вот я, дескать, Митя, тогда это дело бросил, ибо не умею с юстицией, а приехав сюда, поставлен был в столбняк встречным иском (здесь Митя опять запутался и опять круто перескочил): так вот, дескать, не пожелаете ли вы, благороднейший Кузьма Кузьмич, взять все права мои на этого изверга, а сами мне
дайте три только тысячи…
— Знаешь ты, что надо дорогу
давать. Что ямщик, так уж никому и дороги не
дать, дави, дескать, я еду! Нет, ямщик, не дави! Нельзя давить человека, нельзя людям жизнь портить; а коли испортил жизнь — наказуй
себя… если только испортил, если только загубил кому жизнь — казни
себя и уйди.
Если та, думал он, ответит на вопрос: она ли
дала три тысячи давеча, в таком-то часу, Дмитрию Федоровичу, то в случае отрицательного ответа он тут же и пойдет к исправнику, не заходя к Федору Павловичу; в противном же случае отложит все до завтра и воротится к
себе домой.
Разумеется, он все-таки ругал
себя всю дорогу за то, что идет к этой
даме, но «доведу, доведу до конца!» — повторял он в десятый раз, скрежеща зубами, и исполнил свое намерение — довел.
— Не
давала, не
давала! Я ему отказала, потому что он не умел оценить. Он вышел в бешенстве и затопал ногами. Он на меня бросился, а я отскочила… И я вам скажу еще, как человеку, от которого теперь уж ничего скрывать не намерена, что он даже в меня плюнул, можете это
себе представить? Но что же мы стоим? Ах, сядьте… Извините, я… Или лучше бегите, бегите, вам надо бежать и спасти несчастного старика от ужасной смерти!
Но наше дело состоит опять-таки в том, чтобы вам в подобном теперешнему случае представить на вид и разъяснить всю ту степень вреда, который вы сами же
себе производите, отказываясь
дать то или другое показание.
— Извольте-с, это дело должно объясниться и еще много к тому времени впереди, но пока рассудите: у нас, может быть, десятки свидетельств о том, что вы именно сами распространяли и даже кричали везде о трех тысячах, истраченных вами, о трех, а не о полутора, да и теперь, при появлении вчерашних денег, тоже многим успели
дать знать, что денег опять привезли с
собою три тысячи…
Он тотчас же и прежде всего обратился к сидевшей в своем кресле супруге штабс-капитана (которая как раз в ту минуту была ужасно как недовольна и брюзжала на то, что мальчики заслонили
собою постельку Илюши и не
дают ей поглядеть на новую собачку) и чрезвычайно вежливо шаркнул пред нею ножкой, а затем, повернувшись к Ниночке, отдал и ей, как
даме, такой же поклон.
Ее, «погубительницу Федора Павловича и несчастного сына его», видали наши
дамы и прежде, и все, почти до единой, удивлялись, как в такую «самую обыкновенную, совсем даже некрасивую
собой русскую мещанку» могли до такой степени влюбиться отец и сын.
Затем, представив свои соображения, которые я здесь опускаю, он прибавил, что ненормальность эта усматривается, главное, не только из прежних многих поступков подсудимого, но и теперь, в сию даже минуту, и когда его попросили объяснить, в чем же усматривается теперь, в сию-то минуту, то старик доктор со всею прямотой своего простодушия указал на то, что подсудимый, войдя в залу, «имел необыкновенный и чудный по обстоятельствам вид, шагал вперед как солдат и держал глаза впереди
себя, упираясь, тогда как вернее было ему смотреть налево, где в публике сидят
дамы, ибо он был большой любитель прекрасного пола и должен был очень много думать о том, что теперь о нем скажут
дамы», — заключил старичок своим своеобразным языком.
«Насчет же мнения ученого собрата моего, — иронически присовокупил московский доктор, заканчивая свою речь, — что подсудимый, входя в залу, должен был смотреть на
дам, а не прямо пред
собою, скажу лишь то, что, кроме игривости подобного заключения, оно, сверх того, и радикально ошибочно; ибо хотя я вполне соглашаюсь, что подсудимый, входя в залу суда, в которой решается его участь, не должен был так неподвижно смотреть пред
собой и что это действительно могло бы считаться признаком его ненормального душевного состояния в данную минуту, но в то же время я утверждаю, что он должен был смотреть не налево на
дам, а, напротив, именно направо, ища глазами своего защитника, в помощи которого вся его надежда и от защиты которого зависит теперь вся его участь».
По-моему, она была очень хороша
собой в ту минуту и вовсе не бледна, как уверяли потом
дамы.
— То-то и есть, что в уме… и в подлом уме, в таком же, как и вы, как и все эти… р-рожи! — обернулся он вдруг на публику. — Убили отца, а притворяются, что испугались, — проскрежетал он с яростным презрением. — Друг пред другом кривляются. Лгуны! Все желают смерти отца. Один гад съедает другую гадину… Не будь отцеубийства — все бы они рассердились и разошлись злые… Зрелищ! «Хлеба и зрелищ!» Впрочем, ведь и я хорош! Есть у вас вода или нет,
дайте напиться, Христа ради! — схватил он вдруг
себя за голову.
И, наконец, уже прокутив эту предпоследнюю сотню, посмотрел бы на последнюю и сказал бы
себе: „А ведь и впрямь не стоит относить одну сотню —
давай и ту прокучу!“ Вот как бы поступил настоящий Дмитрий Карамазов, какого мы знаем!
«А может быть, падучая была настоящая. Больной вдруг очнулся, услыхал крик, вышел» — ну и что же? Посмотрел да и сказал
себе:
дай пойду убью барина? А почему он узнал, что тут было, что тут происходило, ведь он до сих пор лежал в беспамятстве? А впрочем, господа, есть предел и фантазиям.
Но, может быть, это было вовсе не активное сообщество со стороны Смердякова, а, так сказать, пассивное и страдальческое: может быть, запуганный Смердяков согласился лишь не сопротивляться убийству и, предчувствуя, что его же ведь обвинят, что он
дал убить барина, не кричал, не сопротивлялся, — заранее выговорил
себе у Дмитрия Карамазова позволение пролежать это время как бы в падучей, «а ты там убивай
себе как угодно, моя изба с краю».
Дайте, укажите нам хоть один факт в пользу подсудимого, и мы обрадуемся, — но факт осязательный, реальный, а не заключение по выражению лица подсудимого родным его братом или указание на то, что он, бия
себя в грудь, непременно должен был на ладонку указывать, да еще в темноте.
Всем у нас было известно, что прокурор допускал к
себе Митю против воли, потому единственно, что его почему-то находила любопытным прокурорша —
дама в высшей степени добродетельная и почтенная, но фантастическая и своенравная и любившая в некоторых случаях, преимущественно в мелочах, оппонировать своему супругу.
Да, эти сердца — о,
дайте мне защитить эти сердца, столь редко и столь несправедливо понимаемые, — эти сердца весьма часто жаждут нежного, прекрасного и справедливого, и именно как бы в контраст
себе, своему буйству, своей жестокости, — жаждут бессознательно, и именно жаждут.
— Ничего не
дам, а ей пуще не
дам! Она его не любила. Она у него тогда пушечку отняла, а он ей по-да-рил, — вдруг в голос прорыдал штабс-капитан при воспоминании о том, как Илюша уступил тогда свою пушечку маме. Бедная помешанная так и залилась вся тихим плачем, закрыв лицо руками. Мальчики, видя, наконец, что отец не выпускает гроб от
себя, а между тем пора нести, вдруг обступили гроб тесною кучкой и стали его подымать.
— Мама, окрести его, благослови его, поцелуй его, — прокричала ей Ниночка. Но та, как автомат, все дергалась своею головой и безмолвно, с искривленным от жгучего горя лицом, вдруг стала бить
себя кулаком в грудь. Гроб понесли дальше. Ниночка в последний раз прильнула губами к устам покойного брата, когда проносили мимо нее. Алеша, выходя из дому, обратился было к квартирной хозяйке с просьбой присмотреть за оставшимися, но та и договорить не
дала...
А все-таки как ни будем мы злы, чего не
дай Бог, но как вспомним про то, как мы хоронили Илюшу, как мы любили его в последние дни и как вот сейчас говорили так дружно и так вместе у этого камня, то самый жестокий из нас человек и самый насмешливый, если мы такими сделаемся, все-таки не посмеет внутри
себя посмеяться над тем, как он был добр и хорош в эту теперешнюю минуту!
Я слово вам
даю от
себя, господа, что я ни одного из вас не забуду; каждое лицо, которое на меня теперь, сейчас, смотрит, припомню, хоть бы и чрез тридцать лет.