Неточные совпадения
Но довольно стихов! Я пролил слезы, и
ты дай мне поплакать. Пусть это будет глупость, над которою все будут смеяться, но
ты нет. Вот и у
тебя глазенки горят. Довольно стихов. Я
тебе хочу сказать теперь о «насекомых», вот о тех, которых Бог одарил сладострастьем...
— Еще бы
дал, знаю, что не
даст. Знаешь
ты, Алексей, что значит отчаяние?
— Вот и он, вот и он! — завопил Федор Павлович, вдруг страшно обрадовавшись Алеше. — Присоединяйся к нам, садись, кофейку — постный ведь, постный, да горячий, да славный! Коньячку не приглашаю,
ты постник, а хочешь, хочешь? Нет, я лучше
тебе ликерцу
дам, знатный! Смердяков, сходи в шкаф, на второй полке направо, вот ключи, живей!
— Милый! Молодец! Он кофейку выпьет. Не подогреть ли? Да нет, и теперь кипит. Кофе знатный, смердяковский. На кофе да на кулебяки Смердяков у меня артист, да на уху еще, правда. Когда-нибудь на уху приходи, заранее
дай знать… Да постой, постой, ведь я
тебе давеча совсем велел сегодня же переселиться с тюфяком и подушками? Тюфяк-то притащил? хе-хе-хе!..
— А испугался, испугался-таки давеча, испугался? Ах
ты, голубчик, да я ль
тебя обидеть могу. Слушай, Иван, не могу я видеть, как он этак смотрит в глаза и смеется, не могу. Утроба у меня вся начинает на него смеяться, люблю его! Алешка,
дай я
тебе благословение родительское
дам.
—
Дайте. — «Однако сам-то
ты порядочно нагрузился», — пристально поглядел на отца Иван Федорович. Смердякова же он наблюдал с чрезвычайным любопытством.
— Червонца стоит твое слово, ослица, и пришлю
тебе его сегодня же, но в остальном
ты все-таки врешь, врешь и врешь; знай, дурак, что здесь мы все от легкомыслия лишь не веруем, потому что нам некогда: во-первых, дела одолели, а во-вторых, времени Бог мало
дал, всего во дню определил только двадцать четыре часа, так что некогда и выспаться, не только покаяться.
— А убирайтесь вы, иезуиты, вон, — крикнул он на слуг. — Пошел, Смердяков. Сегодня обещанный червонец пришлю, а
ты пошел. Не плачь, Григорий, ступай к Марфе, она утешит, спать уложит. Не
дают, канальи, после обеда в тишине посидеть, — досадливо отрезал он вдруг, когда тотчас же по приказу его удалились слуги. — Смердяков за обедом теперь каждый раз сюда лезет, это
ты ему столь любопытен, чем
ты его так заласкал? — прибавил он Ивану Федоровичу.
— Врешь! Не надо теперь спрашивать, ничего не надо! Я передумал. Это вчера глупость в башку мне сглупу влезла. Ничего не
дам, ничегошеньки, мне денежки мои нужны самому, — замахал рукою старик. — Я его и без того, как таракана, придавлю. Ничего не говори ему, а то еще будет надеяться. Да и
тебе совсем нечего у меня делать, ступай-ка. Невеста-то эта, Катерина-то Ивановна, которую он так тщательно от меня все время прятал, за него идет али нет?
Ты вчера ходил к ней, кажется?
Кончил он это меня за мочалку тащить, пустил на волю-с: «
Ты, говорит, офицер, и я офицер, если можешь найти секунданта, порядочного человека, то присылай —
дам удовлетворение, хотя бы
ты и мерзавец!» Вот что сказал-с.
Школьники говорят, что он
тебе десять рублей за это
дал».
— А
ты это помнишь?
Давай и варенья, я и теперь люблю.
Расслабленный Ришар плачет и только и делает, что повторяет ежеминутно: «Это лучший из дней моих, я иду к Господу!» — «Да, — кричат пасторы, судьи и благотворительные
дамы, — это счастливейший день твой, ибо
ты идешь к Господу!» Все это двигается к эшафоту вслед за позорною колесницей, в которой везут Ришара, в экипажах, пешком.
Скажи мне сам прямо, я зову
тебя — отвечай: представь, что это
ты сам возводишь здание судьбы человеческой с целью в финале осчастливить людей,
дать им наконец мир и покой, но для этого необходимо и неминуемо предстояло бы замучить всего лишь одно только крохотное созданьице, вот того самого ребеночка, бившего себя кулачонком в грудь, и на неотомщенных слезках его основать это здание, согласился ли бы
ты быть архитектором на этих условиях, скажи и не лги!
Ты обещал,
ты утвердил своим словом,
ты дал нам право связывать и развязывать и уж, конечно, не можешь и думать отнять у нас это право теперь.
Ты возразил, что человек жив не единым хлебом, но знаешь ли, что во имя этого самого хлеба земного и восстанет на
тебя дух земли, и сразится с
тобою, и победит
тебя, и все пойдут за ним, восклицая: «Кто подобен зверю сему, он
дал нам огонь с небеси!» Знаешь ли
ты, что пройдут века и человечество провозгласит устами своей премудрости и науки, что преступления нет, а стало быть, нет и греха, а есть лишь только голодные.
С хлебом
тебе давалось бесспорное знамя:
дашь хлеб, и человек преклонится, ибо ничего нет бесспорнее хлеба, но если в то же время кто-нибудь овладеет его совестью помимо
тебя — о, тогда он даже бросит хлеб твой и пойдет за тем, который обольстит его совесть.
А я
тебе, с своей стороны, за это тоже одно обещание
дам: когда к тридцати годам я захочу «бросить кубок об пол», то, где б
ты ни был, я таки приду еще раз переговорить с
тобою… хотя бы даже из Америки, это
ты знай.
С другой стороны, такая статья-с, как только сейчас смеркнется, да и раньше того, братец ваш с оружьем в руках явится по соседству: «Смотри, дескать, шельма, бульонщик: проглядишь ее у меня и не
дашь мне знать, что пришла, — убью
тебя прежде всякого».
Я
тебе к нему записку
дам, а
ты покажи.
— А вот
тебе и на чай, потому он
тебе, пожалуй, не
даст… — весело засмеялся Иван Федорович.
— Встань, милый, — продолжал старец Алеше, —
дай посмотрю на
тебя. Был ли у своих и видел ли брата?
Если же все оставят
тебя и уже изгонят
тебя силой, то, оставшись один, пади на землю и целуй ее, омочи ее слезами твоими, и
даст плод от слез твоих земля, хотя бы и не видал и не слыхал
тебя никто в уединении твоем.
— Да ничего ровно, голубчик. Фу черт, да этому тринадцатилетний школьник теперь не верит. А впрочем, черт… Так
ты вот и рассердился теперь на Бога-то своего, взбунтовался: чином, дескать, обошли, к празднику ордена не
дали! Эх вы!
Ты же один разик тоже не утерпел и
дал мне понять, что я «бесчестен»…
— Шампанское принесли! — прокричал Ракитин, — возбуждена
ты, Аграфена Александровна, и вне себя. Бокал выпьешь, танцевать пойдешь. Э-эх; и того не сумели сделать, — прибавил он, разглядывая шампанское. — В кухне старуха разлила, и бутылку без пробки принесли, и теплое. Ну
давай хоть так.
— Браво!
Давайте теперь пистолеты. Ей-богу, нет времени. И хотел бы с
тобой поговорить, голубчик, да времени нет. Да и не надо вовсе, поздно говорить. А! где же деньги, куда я их дел? — вскрикнул он и принялся совать по карманам руки.
— В мой мозг войдет, так интересно на нее взглянуть, какова она есть… А впрочем, вздор, минутный вздор. Вот и кончено, — прибавил он, вкатив пулю и заколотив ее паклей. — Петр Ильич, милый, вздор, все вздор, и если бы
ты знал, до какой степени вздор! Дай-ка мне теперь бумажки кусочек.
— Знаешь
ты, что надо дорогу
давать. Что ямщик, так уж никому и дороги не
дать, дави, дескать, я еду! Нет, ямщик, не дави! Нельзя давить человека, нельзя людям жизнь портить; а коли испортил жизнь — наказуй себя… если только испортил, если только загубил кому жизнь — казни себя и уйди.
Ему ли, нашему мужику, цигарки курить, а
ты им
давал.
— Чего боишься, — обмерил его взглядом Митя, — ну и черт с
тобой, коли так! — крикнул он, бросая ему пять рублей. — Теперь, Трифон Борисыч, проводи меня тихо и
дай мне на них на всех перво-наперво глазком глянуть, так чтоб они меня не заметили. Где они там, в голубой комнате?
— Как? Он
тебе деньги за меня
давал? — истерически вскричала Грушенька. — Правда, Митя? Да как
ты смел! Разве я продажная?
Слышали ее крики: «С
тобой хоть на казнь!» А что я ей
дал, я, нищий, голяк, за что такая любовь ко мне, стою ли я, неуклюжая, позорная тварь и с позорным лицом, такой любви, чтоб со мной ей в каторгу идти?
— Ведь это народ-то у нас, Маврикий Маврикиевич, совсем без стыда! — восклицал Трифон Борисыч. —
Тебе Аким третьего дня
дал четвертак денег,
ты их пропил, а теперь кричишь. Доброте только вашей удивляюсь с нашим подлым народом, Маврикий Маврикиевич, только это одно скажу!
— Не Чижова, не Чижова, баба
ты злая, вредная, мальчишку отколочу, вот что!
Давайте его,
давайте его сюда, смеялся он надо мной!
— Мамочка, мамочка! — подскочил он к ней, — пушечка твоя, твоя, но пусть она будет у Илюши, потому что ему подарили, но она все равно что твоя, Илюшечка всегда
тебе даст поиграть, она у вас пусть будет общая, общая…
— Маменька,
дай я
тебе ручку поцелую, — подскочил к ней супруг и тотчас же исполнил намерение.
— Э, молчи, Максимушка, не до смеху мне теперь, даже злость берет. На пирожки-то глаз не пяль, не
дам,
тебе вредно, и бальзамчику тоже не
дам. Вот с ним тоже возись; точно у меня дом богадельный, право, — рассмеялась она.
— Так секрет, говорит, секрет? У меня, дескать, втроем против нее заговор, и «Катька», дескать, замешана. Нет, брат Грушенька, это не то.
Ты тут маху
дала, своего глупенького женского маху! Алеша, голубчик, эх, куда ни шло! Открою я
тебе наш секрет!
Иван Федорович проговорил это совсем в ярости, видимо и нарочно
давая знать, что презирает всякий обиняк и всякий подход и играет в открытую. Глаза Смердякова злобно сверкнули, левый глазок замигал, и он тотчас же, хотя по обычаю своему сдержанно и мерно,
дал и свой ответ: «Хочешь, дескать, начистоту, так вот
тебе и эта самая чистота».
— Да я и не вру, все правда; к сожалению, правда почти всегда бывает неостроумна.
Ты, я вижу, решительно ждешь от меня чего-то великого, а может быть, и прекрасного. Это очень жаль, потому что я
даю лишь то, что могу…
— Оставь меня,
ты стучишь в моем мозгу как неотвязный кошмар, — болезненно простонал Иван, в бессилии пред своим видением, — мне скучно с
тобою, невыносимо и мучительно! Я бы много
дал, если бы мог прогнать
тебя!
О,
ты бы много
дал, чтоб узнать самому, для чего идешь!
Ну как же, как же бы он не понял, что я в глаза ему прямо говорила: «
Тебе надо денег для измены мне с твоею тварью, так вот
тебе эти деньги, я сама
тебе их
даю, возьми, если
ты так бесчестен, что возьмешь!..» Я уличить его хотела, и что же?
Но, может быть, это было вовсе не активное сообщество со стороны Смердякова, а, так сказать, пассивное и страдальческое: может быть, запуганный Смердяков согласился лишь не сопротивляться убийству и, предчувствуя, что его же ведь обвинят, что он
дал убить барина, не кричал, не сопротивлялся, — заранее выговорил себе у Дмитрия Карамазова позволение пролежать это время как бы в падучей, «а
ты там убивай себе как угодно, моя изба с краю».