Неточные совпадения
Чистые
в душе и
сердце мальчики, почти еще дети, очень часто любят говорить
в классах между собою и даже вслух про такие вещи, картины и образы, о которых не всегда заговорят даже и солдаты, мало того, солдаты-то многого не знают и не понимают из того, что уже знакомо
в этом роде столь юным еще детям нашего интеллигентного и высшего общества.
Про старца Зосиму говорили многие, что он, допуская к себе столь многие годы всех приходивших к нему исповедовать
сердце свое и жаждавших от него совета и врачебного слова, до того много принял
в душу свою откровений, сокрушений, сознаний, что под конец приобрел прозорливость уже столь тонкую, что с первого взгляда на лицо незнакомого, приходившего к нему, мог угадывать: с чем тот пришел, чего тому нужно и даже какого рода мучение терзает его совесть, и удивлял, смущал и почти пугал иногда пришедшего таким знанием тайны его, прежде чем тот молвил слово.
И вообще все это последнее время какой-то глубокий, пламенный внутренний восторг все сильнее и сильнее разгорался
в его
сердце.
Не смущало его нисколько, что этот старец все-таки стоит пред ним единицей: «Все равно, он свят,
в его
сердце тайна обновления для всех, та мощь, которая установит наконец правду на земле, и будут все святы, и будут любить друг друга, и не будет ни богатых, ни бедных, ни возвышающихся, ни униженных, а будут все как дети Божии и наступит настоящее царство Христово».
Многие из «высших» даже лиц и даже из ученейших, мало того, некоторые из вольнодумных даже лиц, приходившие или по любопытству, или по иному поводу, входя
в келью со всеми или получая свидание наедине, ставили себе
в первейшую обязанность, все до единого, глубочайшую почтительность и деликатность во все время свидания, тем более что здесь денег не полагалось, а была лишь любовь и милость с одной стороны, а с другой — покаяние и жажда разрешить какой-нибудь трудный вопрос души или трудный момент
в жизни собственного
сердца.
— Да ведь по-настоящему то же самое и теперь, — заговорил вдруг старец, и все разом к нему обратились, — ведь если бы теперь не было Христовой церкви, то не было бы преступнику никакого и удержу
в злодействе и даже кары за него потом, то есть кары настоящей, не механической, как они сказали сейчас, и которая лишь раздражает
в большинстве случаев
сердце, а настоящей кары, единственной действительной, единственной устрашающей и умиротворяющей, заключающейся
в сознании собственной совести.
А впрочем, кто знает: может быть, случилось бы тогда страшное дело — произошла бы, может быть, потеря веры
в отчаянном
сердце преступника, и тогда что?
— Не совсем шутили, это истинно. Идея эта еще не решена
в вашем
сердце и мучает его. Но и мученик любит иногда забавляться своим отчаянием, как бы тоже от отчаяния. Пока с отчаяния и вы забавляетесь — и журнальными статьями, и светскими спорами, сами не веруя своей диалектике и с болью
сердца усмехаясь ей про себя…
В вас этот вопрос не решен, и
в этом ваше великое горе, ибо настоятельно требует разрешения…
— Если не может решиться
в положительную, то никогда не решится и
в отрицательную, сами знаете это свойство вашего
сердца; и
в этом вся мука его. Но благодарите Творца, что дал вам
сердце высшее, способное такою мукой мучиться, «горняя мудрствовати и горних искати, наше бо жительство на небесех есть». Дай вам Бог, чтобы решение
сердца вашего постигло вас еще на земле, и да благословит Бог пути ваши!
Когда он вышел за ограду скита, чтобы поспеть
в монастырь к началу обеда у игумена (конечно, чтобы только прислужить за столом), у него вдруг больно сжалось
сердце, и он остановился на месте: пред ним как бы снова прозвучали слова старца, предрекавшего столь близкую кончину свою.
Одно мгновение все смотрели на него
в упор и молчали, и вдруг все почувствовали, что выйдет сейчас что-нибудь отвратительное, нелепое, с несомненным скандалом. Петр Александрович из самого благодушного настроения перешел немедленно
в самое свирепое. Все, что угасло было
в его
сердце и затихло, разом воскресло и поднялось.
— Милости просим от всего
сердца, — ответил игумен. — Господа! Позволю ли себе, — прибавил он вдруг, — просить вас от всей души, оставив случайные распри ваши, сойтись
в любви и родственном согласии, с молитвой ко Господу, за смиренною трапезою нашей…
Дело было именно
в том, чтобы был непременно другой человек, старинный и дружественный, чтобы
в больную минуту позвать его, только с тем чтобы всмотреться
в его лицо, пожалуй переброситься словцом, совсем даже посторонним каким-нибудь, и коли он ничего, не сердится, то как-то и легче
сердцу, а коли сердится, ну, тогда грустней.
Это требование и необходимость непременно пойти вселила сразу какое-то мучительное чувство
в его
сердце, и все утро, чем далее, тем более, все больнее и больнее
в нем это чувство разбаливалось, несмотря на все последовавшие затем сцены и приключения
в монастыре, и сейчас у игумена, и проч., и проч.
Еще страшнее, кто уже с идеалом содомским
в душе не отрицает и идеала Мадонны, и горит от него
сердце его и воистину, воистину горит, как и
в юные беспорочные годы.
Раз, брат, меня фаланга укусила, я две недели от нее
в жару пролежал; ну так вот и теперь вдруг за
сердце, слышу, укусила фаланга, злое-то насекомое, понимаешь?
В восхищении он схватил руку Алеши и крепко прижал ее к своему
сердцу.
— Не только говорил, но это, может быть, всего сильнее убивало его. Он говорил, что лишен теперь чести и что теперь уже все равно, — с жаром ответил Алеша, чувствуя всем
сердцем своим, как надежда вливается
в его
сердце и что
в самом деле, может быть, есть выход и спасение для его брата. — Но разве вы… про эти деньги знаете? — прибавил он и вдруг осекся.
— Мы
в первый раз видимся, Алексей Федорович, — проговорила она
в упоении, — я захотела узнать ее, увидать ее, я хотела идти к ней, но она по первому желанию моему пришла сама. Я так и знала, что мы с ней все решим, все! Так
сердце предчувствовало… Меня упрашивали оставить этот шаг, но я предчувствовала исход и не ошиблась. Грушенька все разъяснила мне, все свои намерения; она, как ангел добрый, слетела сюда и принесла покой и радость…
Монастырь он обошел кругом и через сосновую рощу прошел прямо
в скит. Там ему отворили, хотя
в этот час уже никого не впускали.
Сердце у него дрожало, когда он вошел
в келью старца: «Зачем, зачем он выходил, зачем тот послал его „
в мир“? Здесь тишина, здесь святыня, а там — смущенье, там мрак,
в котором сразу потеряешься и заблудишься…»
Сердце его загорелось любовью, и он горько упрекнул себя, что мог на мгновение там,
в городе, даже забыть о том, кого оставил
в монастыре на одре смерти и кого чтил выше всех на свете.
Но я не могу больше жить, если не скажу вам того, что родилось
в моем
сердце, а этого никто, кроме нас двоих, не должен до времени знать.
Я вас избрала
сердцем моим, чтобы с вами соединиться, а
в старости кончить вместе нашу жизнь.
Говорил он о многом, казалось, хотел бы все сказать, все высказать еще раз, пред смертною минутой, изо всего недосказанного
в жизни, и не поучения лишь одного ради, а как бы жаждая поделиться радостью и восторгом своим со всеми и вся, излиться еще раз
в жизни
сердцем своим…
Тогда лишь и умилилось бы
сердце наше
в любовь бесконечную, вселенскую, не знающую насыщения.
Хотя обдорский монашек после сего разговора воротился
в указанную ему келейку, у одного из братий, даже
в довольно сильном недоумении, но
сердце его несомненно все же лежало больше к отцу Ферапонту, чем к отцу Зосиме.
Ибо и отрекшиеся от христианства и бунтующие против него
в существе своем сами того же самого Христова облика суть, таковыми же и остались, ибо до сих пор ни мудрость их, ни жар
сердца их не
в силах были создать иного высшего образа человеку и достоинству его, как образ, указанный древле Христом.
В этой путанице можно было совсем потеряться, а
сердце Алеши не могло выносить неизвестности, потому что характер любви его был всегда деятельный.
— Здесь все друзья мои, все, кого я имею
в мире, милые друзья мои, — горячо начала она голосом,
в котором дрожали искренние страдальческие слезы, и
сердце Алеши опять разом повернулось к ней.
Она вдруг так быстро повернулась и скрылась опять за портьеру, что Алеша не успел и слова сказать, — а ему хотелось сказать. Ему хотелось просить прощения, обвинить себя, — ну что-нибудь сказать, потому что
сердце его было полно, и выйти из комнаты он решительно не хотел без этого. Но госпожа Хохлакова схватила его за руку и вывела сама.
В прихожей она опять остановила его, как и давеча.
— Да уж и попало-с, не
в голову, так
в грудь-с, повыше сердца-с, сегодня удар камнем, синяк-с, пришел, плачет, охает, а вот и заболел.
Узнаю я, что он против всего класса один идет и всех сам вызывает, сам озлился,
сердце в нем зажглось, — испугался я тогда за него.
Приезжал ко мне доктор Герценштубе, по доброте своего
сердца, осматривал их обеих целый час: «Не понимаю, говорит, ничего», а, однако же, минеральная вода, которая
в аптеке здешней есть (прописал он ее), несомненную пользу ей принесет, да ванны ножные из лекарств тоже ей прописал.
Пусть я не верю
в порядок вещей, но дороги мне клейкие, распускающиеся весной листочки, дорого голубое небо, дорог иной человек, которого иной раз, поверишь ли, не знаешь за что и любишь, дорог иной подвиг человеческий,
в который давно уже, может быть, перестал и верить, а все-таки по старой памяти чтишь его
сердцем.
Дорогие там лежат покойники, каждый камень над ними гласит о такой горячей минувшей жизни, о такой страстной вере
в свой подвиг,
в свою истину,
в свою борьбу и
в свою науку, что я, знаю заранее, паду на землю и буду целовать эти камни и плакать над ними, —
в то же время убежденный всем
сердцем моим, что все это давно уже кладбище, и никак не более.
Оговорюсь: я убежден, как младенец, что страдания заживут и сгладятся, что весь обидный комизм человеческих противоречий исчезнет, как жалкий мираж, как гнусненькое измышление малосильного и маленького, как атом, человеческого эвклидовского ума, что, наконец,
в мировом финале,
в момент вечной гармонии, случится и явится нечто до того драгоценное, что хватит его на все
сердца, на утоление всех негодований, на искупление всех злодейств людей, всей пролитой ими их крови, хватит, чтобы не только было возможно простить, но и оправдать все, что случилось с людьми, — пусть, пусть это все будет и явится, но я-то этого не принимаю и не хочу принять!
И только одна лишь вера
в сказанное
сердцем!
Солнце любви горит
в его
сердце, лучи Света, Просвещения и Силы текут из очей его и, изливаясь на людей, сотрясают их
сердца ответною любовью.
Вместо твердого древнего закона — свободным
сердцем должен был человек решать впредь сам, что добро и что зло, имея лишь
в руководстве твой образ пред собою, — но неужели ты не подумал, что он отвергнет же наконец и оспорит даже и твой образ и твою правду, если его угнетут таким страшным бременем, как свобода выбора?
Так ли создана природа человеческая, чтоб отвергнуть чудо и
в такие страшные моменты жизни, моменты самых страшных основных и мучительных душевных вопросов своих оставаться лишь со свободным решением
сердца?
— Поцелуй горит на его
сердце, но старик остается
в прежней идее.
— Я, брат, уезжая, думал, что имею на всем свете хоть тебя, — с неожиданным чувством проговорил вдруг Иван, — а теперь вижу, что и
в твоем
сердце мне нет места, мой милый отшельник. От формулы «все позволено» я не отрекусь, ну и что же, за это ты от меня отречешься, да, да?
Припоминая потом долго спустя эту ночь, Иван Федорович с особенным отвращением вспоминал, как он вдруг, бывало, вставал с дивана и тихонько, как бы страшно боясь, чтобы не подглядели за ним, отворял двери, выходил на лестницу и слушал вниз,
в нижние комнаты, как шевелился и похаживал там внизу Федор Павлович, — слушал подолгу, минут по пяти, со странным каким-то любопытством, затаив дух, и с биением
сердца, а для чего он все это проделывал, для чего слушал — конечно, и сам не знал.
— Эх, одолжи отца, припомню! Без
сердца вы все, вот что! Чего тебе день али два? Куда ты теперь,
в Венецию? Не развалится твоя Венеция
в два-то дня. Я Алешку послал бы, да ведь что Алешка
в этих делах? Я ведь единственно потому, что ты умный человек, разве я не вижу. Лесом не торгуешь, а глаз имеешь. Тут только чтобы видеть: всерьез или нет человек говорит. Говорю, гляди на бороду: трясется бороденка — значит всерьез.
Хлопотливо было Федору Павловичу, но никогда еще
сердце его не купалось
в более сладкой надежде: почти ведь наверно можно было сказать, что
в этот раз она уже непременно придет!..
Впрочем, встал он с постели не более как за четверть часа до прихода Алеши; гости уже собрались
в его келью раньше и ждали, пока он проснется, по твердому заверению отца Паисия, что «учитель встанет несомненно, чтоб еще раз побеседовать с милыми
сердцу его, как сам изрек и как сам пообещал еще утром».
Умилилось
сердце мое, и созерцаю всю жизнь мою
в сию минуту, како бы вновь ее всю изживая…
Вспоминая тех, разве можно быть счастливым
в полноте, как прежде, с новыми, как бы новые ни были ему милы?» Но можно, можно: старое горе великою тайной жизни человеческой переходит постепенно
в тихую умиленную радость; вместо юной кипучей крови наступает кроткая ясная старость: благословляю восход солнца ежедневный, и
сердце мое по-прежнему поет ему, но уже более люблю закат его, длинные косые лучи его, а с ними тихие, кроткие, умиленные воспоминания, милые образы изо всей долгой и благословенной жизни — а надо всем-то правда Божия, умиляющая, примиряющая, всепрощающая!
Уходит наконец от них, не выдержав сам муки
сердца своего, бросается на одр свой и плачет; утирает потом лицо свое и выходит сияющ и светел и возвещает им: «Братья, я Иосиф, брат ваш!» Пусть прочтет он далее о том, как обрадовался старец Иаков, узнав, что жив еще его милый мальчик, и потянулся
в Египет, бросив даже Отчизну, и умер
в чужой земле, изрекши на веки веков
в завещании своем величайшее слово, вмещавшееся таинственно
в кротком и боязливом
сердце его во всю его жизнь, о том, что от рода его, от Иуды, выйдет великое чаяние мира, примиритель и спаситель его!
Пусть заплачет и он, иерей Божий, и увидит, что сотрясутся
в ответ ему
сердца его слушающих.