Неточные совпадения
— Дмитрий Федорович! — завопил вдруг каким-то не своим
голосом Федор Павлович, — если бы только вы не мой сын, то я
в ту же минуту вызвал бы вас на дуэль… на пистолетах, на расстоянии трех шагов… через платок! через платок! — кончил он, топая обеими ногами.
— Что же это такое? Как же это? — послышались
голоса в группе иеромонахов.
От города до монастыря было не более версты с небольшим. Алеша спешно пошел по пустынной
в этот час дороге. Почти уже стала ночь,
в тридцати шагах трудно уже было различать предметы. На половине дороги приходился перекресток. На перекрестке, под уединенною ракитой, завиделась какая-то фигура. Только что Алеша вступил на перекресток, как фигура сорвалась с места, бросилась на него и неистовым
голосом прокричала...
— Здесь все друзья мои, все, кого я имею
в мире, милые друзья мои, — горячо начала она
голосом,
в котором дрожали искренние страдальческие слезы, и сердце Алеши опять разом повернулось к ней.
— Завтра,
в Москву! — перекосилось вдруг все лицо Катерины Ивановны, — но… но Боже мой, как это счастливо! — вскричала она
в один миг совсем изменившимся
голосом и
в один миг прогнав свои слезы, так что и следа не осталось.
— Да я и сам не знаю… У меня вдруг как будто озарение… Я знаю, что я нехорошо это говорю, но я все-таки все скажу, — продолжал Алеша тем же дрожащим и пересекающимся
голосом. — Озарение мое
в том, что вы брата Дмитрия, может быть, совсем не любите… с самого начала… Да и Дмитрий, может быть, не любит вас тоже вовсе… с самого начала… а только чтит… Я, право, не знаю, как я все это теперь смею, но надо же кому-нибудь правду сказать… потому что никто здесь правды не хочет сказать…
— Какой правды? — вскричала Катерина Ивановна, и что-то истерическое зазвенело
в ее
голосе.
— Я имею к вам одну большую просьбу, Алексей Федорович, — начала она, прямо обращаясь к Алеше по-видимому спокойным и ровным
голосом, точно и
в самом деле ничего сейчас не случилось.
— Монах на монастырь просит, знал к кому прийти! — громко между тем проговорила стоявшая
в левом углу девица. Но господин, подбежавший к Алеше, мигом повернулся к ней на каблуках и взволнованным срывающимся каким-то
голосом ей ответил...
В речах его и
в интонации довольно пронзительного
голоса слышался какой-то юродливый юмор, то злой, то робеющий, не выдерживающий тона и срывающийся.
У него все время, пока он тогда говорил,
голос был такой слабый, ослабленный, и говорил он так скоро-скоро, все как-то хихикал таким смешком, или уже плакал… право, он плакал, до того он был
в восхищении… и про дочерей своих говорил… и про место, что ему
в другом городе дадут…
—
В прошлый раз еще лучше выходило, — заметил женский
голос. — Вы спели про корону: «Была бы моя милочка здорова». Этак нежнее выходило, вы, верно, сегодня позабыли.
— Вот что, Алеша, — проговорил Иван твердым
голосом, — если
в самом деле хватит меня на клейкие листочки, то любить их буду, лишь тебя вспоминая.
— А из Чермашни разве не вызвали бы тоже…
в каком-нибудь таком случае? — завопил вдруг Иван Федорович, не известно для чего вдруг ужасно возвысив
голос.
— Совершенно верно-с… — пробормотал уже пресекшимся
голосом Смердяков, гнусно улыбаясь и опять судорожно приготовившись вовремя отпрыгнуть назад. Но Иван Федорович вдруг, к удивлению Смердякова, засмеялся и быстро прошел
в калитку, продолжая смеяться. Кто взглянул бы на его лицо, тот наверно заключил бы, что засмеялся он вовсе не оттого, что было так весело. Да и сам он ни за что не объяснил бы, что было тогда с ним
в ту минуту. Двигался и шел он точно судорогой.
Но была ли это вполне тогдашняя беседа, или он присовокупил к ней
в записке своей и из прежних бесед с учителем своим, этого уже я не могу решить, к тому же вся речь старца
в записке этой ведется как бы беспрерывно, словно как бы он излагал жизнь свою
в виде повести, обращаясь к друзьям своим, тогда как, без сомнения, по последовавшим рассказам, на деле происходило несколько иначе, ибо велась беседа
в тот вечер общая, и хотя гости хозяина своего мало перебивали, но все же говорили и от себя, вмешиваясь
в разговор, может быть, даже и от себя поведали и рассказали что-либо, к тому же и беспрерывности такой
в повествовании сем быть не могло, ибо старец иногда задыхался, терял
голос и даже ложился отдохнуть на постель свою, хотя и не засыпал, а гости не покидали мест своих.
— Легкомысленны словеса твои, отче! — возвысил
голос и отец Паисий, — посту и подвижничеству твоему удивляюсь, но легкомысленны словеса твои, якобы изрек юноша
в миру, непостоянный и младоумный. Изыди же, отче, повелеваю тебе, — прогремел
в заключение отец Паисий.
Сам отвергнет… не послужит проклятому новшеству… не станет ихним дурачествам подражать, — тотчас же подхватили другие
голоса, и до чего бы это дошло, трудно и представить себе, но как раз ударил
в ту минуту колокол, призывая к службе.
Алеша дал себя машинально вывести. На дворе стоял тарантас, выпрягали лошадей, ходили с фонарем, суетились.
В отворенные ворота вводили свежую тройку. Но только что сошли Алеша и Ракитин с крыльца, как вдруг отворилось окно из спальни Грушеньки, и она звонким
голосом прокричала вслед Алеше...
Сейчас только он слышал
голос его, и
голос этот еще раздавался
в его ушах.
— А вы сами кто таковы, батюшка? — совсем другим
голосом проговорила старушка, — не признать мне вас
в темноте-то.
«Что с ним?» — мельком подумал Митя и вбежал
в комнату, где плясали девки. Но ее там не было.
В голубой комнате тоже не было; один лишь Калганов дремал на диване. Митя глянул за занавесы — она была там. Она сидела
в углу, на сундуке, и, склонившись с руками и с головой на подле стоявшую кровать, горько плакала, изо всех сил крепясь и скрадывая
голос, чтобы не услышали. Увидав Митю, она поманила его к себе и, когда тот подбежал, крепко схватила его за руку.
— Да велите завтра площадь выместь, может, найдете, — усмехнулся Митя. — Довольно, господа, довольно, — измученным
голосом порешил он. — Вижу ясно: вы мне не поверили! Ни
в чем и ни на грош! Вина моя, а не ваша, не надо было соваться. Зачем, зачем я омерзил себя признанием
в тайне моей! А вам это смех, я по глазам вашим вижу. Это вы меня, прокурор, довели! Пойте себе гимн, если можете… Будьте вы прокляты, истязатели!
— Кто это мне под голову подушку принес? Кто был такой добрый человек! — воскликнул он с каким-то восторженным, благодарным чувством и плачущим каким-то
голосом, будто и бог знает какое благодеяние оказали ему. Добрый человек так потом и остался
в неизвестности, кто-нибудь из понятых, а может быть, и писарек Николая Парфеновича распорядились подложить ему подушку из сострадания, но вся душа его как бы сотряслась от слез. Он подошел к столу и объявил, что подпишет все что угодно.
Отец трепетал над ним, перестал даже совсем пить, почти обезумел от страха, что умрет его мальчик, и часто, особенно после того, как проведет, бывало, его по комнате под руку и уложит опять
в постельку, — вдруг выбегал
в сени,
в темный угол и, прислонившись лбом к стене, начинал рыдать каким-то заливчатым, сотрясающимся плачем, давя свой
голос, чтобы рыданий его не было слышно у Илюшечки.
Но
голос его пресекся, развязности не хватило, лицо как-то вдруг передернулось, и что-то задрожало около его губ. Илюша болезненно ему улыбался, все еще не
в силах сказать слова. Коля вдруг поднял руку и провел для чего-то своею ладонью по волосам Илюши.
— Знаете, Карамазов, наше объяснение похоже на объяснение
в любви, — каким-то расслабленным и стыдливым
голосом проговорил Коля. — Это не смешно, не смешно?
Только что этот другой
голос сказал, я вдруг и закричала и вдруг упала
в обморок.
— Каторжных разве венчают? — повторил он
в третий раз, молящим
голосом.
— Ни единой минуты не верил, что ты убийца, — вдруг вырвалось дрожащим
голосом из груди Алеши, и он поднял правую руку вверх, как бы призывая Бога
в свидетели своих слов. Блаженство озарило мгновенно все лицо Мити.
— А ты знаешь, Алексей Федорович, как сходят с ума? — спросил Иван совсем вдруг тихим, совсем уже не раздражительным
голосом,
в котором внезапно послышалось самое простодушное любопытство.
Несколько не доходя до домишка Марьи Кондратьевны, Иван Федорович вдруг повстречал одинокого пьяного, маленького ростом мужичонка,
в заплатанном зипунишке, шагавшего зигзагами, ворчавшего и бранившегося и вдруг бросавшего браниться и начинавшего сиплым пьяным
голосом песню...
— Подождите-с, — проговорил он наконец слабым
голосом и вдруг, вытащив из-под стола свою левую ногу, начал завертывать на ней наверх панталоны. Нога оказалась
в длинном белом чулке и обута
в туфлю. Не торопясь, Смердяков снял подвязку и запустил
в чулок глубоко свои пальцы. Иван Федорович глядел на него и вдруг затрясся
в конвульсивном испуге.
— Не надо мне их вовсе-с, — дрожащим
голосом проговорил Смердяков, махнув рукой. — Была такая прежняя мысль-с, что с такими деньгами жизнь начну,
в Москве али пуще того за границей, такая мечта была-с, а пуще все потому, что «все позволено». Это вы вправду меня учили-с, ибо много вы мне тогда этого говорили: ибо коли Бога бесконечного нет, то и нет никакой добродетели, да и не надобно ее тогда вовсе. Это вы вправду. Так я и рассудил.
Я тебя иногда не вижу и
голоса твоего даже не слышу, как
в прошлый раз, но всегда угадываю то, что ты мелешь, потому что это я, я сам говорю, а не ты!
Иван сидел, зажав себе уши руками и смотря
в землю, но начал дрожать всем телом.
Голос продолжал...
Гость говорил, очевидно увлекаясь своим красноречием, все более и более возвышая
голос и насмешливо поглядывая на хозяина; но ему не удалось докончить: Иван вдруг схватил со стола стакан и с размаху пустил
в оратора.
— Признаю себя виновным
в пьянстве и разврате, — воскликнул он каким-то опять-таки неожиданным, почти исступленным
голосом, —
в лени и
в дебоширстве. Хотел стать навеки честным человеком именно
в ту секунду, когда подсекла судьба! Но
в смерти старика, врага моего и отца, — не виновен! Но
в ограблении его — нет, нет, не виновен, да и не могу быть виновным: Дмитрий Карамазов подлец, но не вор!
— Боюсь сказать, что поверил. Но я всегда был убежден, что некоторое высшее чувство всегда спасет его
в роковую минуту, как и спасло
в самом деле, потому что не он убил отца моего, — твердо закончил Алеша громким
голосом и на всю залу. Прокурор вздрогнул, как боевой конь, заслышавший трубный сигнал.
Да я и никакого права не имела быть к нему требовательною за этот долг, — прибавила она вдруг, и что-то решительное зазвенело
в ее
голосе, — я сама однажды получила от него денежное одолжение еще большее, чем
в три тысячи, и приняла его, несмотря на то, что и предвидеть еще тогда не могла, что хоть когда-нибудь
в состоянии буду заплатить ему долг мой…
В тоне
голоса ее как бы почувствовался какой-то вызов. Именно
в эту минуту вопросы перешли к Фетюковичу.
— Так Дмитрий Федорович мне сам говорил, ему и верьте. Разлучница его погубила, вот что, всему одна она причиной, вот что, — вся как будто содрогаясь от ненависти, прибавила Грушенька, и злобная нотка зазвенела
в ее
голосе.
— И нам, и нам тоже итог подвел, — присоединился третий
голос, —
в начале-то речи, помните, что все такие же, как Федор Павлович?
Голос у него был прекрасный, громкий и симпатичный, и даже
в самом
голосе этом как будто заслышалось уже нечто искреннее и простодушное.
В этом месте защитника прервал довольно сильный аплодисмент.
В самом деле, последние слова свои он произнес с такою искренне прозвучавшею нотой, что все почувствовали, что, может быть, действительно ему есть что сказать и что то, что он скажет сейчас, есть и самое важное. Но председатель, заслышав аплодисмент, громко пригрозил «очистить» залу суда, если еще раз повторится «подобный случай». Все затихло, и Фетюкович начал каким-то новым, проникновенным
голосом, совсем не тем, которым говорил до сих пор.
Затем предоставлено было слово самому подсудимому. Митя встал, но сказал немного. Он был страшно утомлен и телесно, и духовно. Вид независимости и силы, с которым он появился утром
в залу, почти исчез. Он как будто что-то пережил
в этот день на всю жизнь, научившее и вразумившее его чему-то очень важному, чего он прежде не понимал.
Голос его ослабел, он уже не кричал, как давеча.
В словах его послышалось что-то новое, смирившееся, побежденное и приникшее.
— И вот что еще хотел тебе сказать, — продолжал каким-то зазвеневшим вдруг
голосом Митя, — если бить станут дорогой аль там, то я не дамся, я убью, и меня расстреляют. И это двадцать ведь лет! Здесь уж ты начинают говорить. Сторожа мне ты говорят. Я лежал и сегодня всю ночь судил себя: не готов! Не
в силах принять! Хотел «гимн» запеть, а сторожевского тыканья не могу осилить! За Грушу бы все перенес, все… кроме, впрочем, побой… Но ее туда не пустят.
Та посмотрела на нее
в упор и, переждав мгновение, ядовитым, отравленным злобой
голосом ответила...