Неточные совпадения
С ним как с отцом именно случилось то, что должно
было случиться, то
есть он вовсе и совершенно бросил своего ребенка, прижитого с Аделаидой Ивановной,
не по злобе к нему
или не из каких-нибудь оскорбленно-супружеских чувств, а просто потому, что забыл о нем совершенно.
Статейки эти, говорят,
были так всегда любопытно и пикантно составлены, что быстро пошли в ход, и уж в этом одном молодой человек оказал все свое практическое и умственное превосходство над тою многочисленною, вечно нуждающеюся и несчастною частью нашей учащейся молодежи обоего пола, которая в столицах, по обыкновению, с утра до ночи обивает пороги разных газет и журналов,
не умея ничего лучше выдумать, кроме вечного повторения одной и той же просьбы о переводах с французского
или о переписке.
В детстве и юности он
был мало экспансивен и даже мало разговорчив, но
не от недоверия,
не от робости
или угрюмой нелюдимости, вовсе даже напротив, а от чего-то другого, от какой-то как бы внутренней заботы, собственно личной, до других
не касавшейся, но столь для него важной, что он из-за нее как бы забывал других.
Случалось, что через час после обиды он отвечал обидчику
или сам с ним заговаривал с таким доверчивым и ясным видом, как будто ничего и
не было между ними вовсе.
Но эту странную черту в характере Алексея, кажется, нельзя
было осудить очень строго, потому что всякий чуть-чуть лишь узнавший его тотчас, при возникшем на этот счет вопросе, становился уверен, что Алексей непременно из таких юношей вроде как бы юродивых, которому попади вдруг хотя бы даже целый капитал, то он
не затруднится отдать его, по первому даже спросу,
или на доброе дело,
или, может
быть, даже просто ловкому пройдохе, если бы тот у него попросил.
Что он
не кончил курса, это
была правда, но сказать, что он
был туп
или глуп,
было бы большою несправедливостью.
Точно так же если бы он порешил, что бессмертия и Бога нет, то сейчас бы пошел в атеисты и в социалисты (ибо социализм
есть не только рабочий вопрос,
или так называемого четвертого сословия, но по преимуществу
есть атеистический вопрос, вопрос современного воплощения атеизма, вопрос Вавилонской башни, строящейся именно без Бога,
не для достижения небес с земли, а для сведения небес на землю).
Исцеление ли
было в самом деле
или только естественное улучшение в ходе болезни — для Алеши в этом вопроса
не существовало, ибо он вполне уже верил в духовную силу своего учителя, и слава его
была как бы собственным его торжеством.
О, он отлично понимал, что для смиренной души русского простолюдина, измученной трудом и горем, а главное, всегдашнею несправедливостью и всегдашним грехом, как своим, так и мировым, нет сильнее потребности и утешения, как обрести святыню
или святого, пасть пред ним и поклониться ему: «Если у нас грех, неправда и искушение, то все равно
есть на земле там-то, где-то святой и высший; у того зато правда, тот зато знает правду; значит,
не умирает она на земле, а, стало
быть, когда-нибудь и к нам перейдет и воцарится по всей земле, как обещано».
В этой самой келье, может
быть уже сорок
или пятьдесят лет, еще при прежних старцах, собирались посетители, всегда с глубочайшим благоговением,
не иначе.
Многие из «высших» даже лиц и даже из ученейших, мало того, некоторые из вольнодумных даже лиц, приходившие
или по любопытству,
или по иному поводу, входя в келью со всеми
или получая свидание наедине, ставили себе в первейшую обязанность, все до единого, глубочайшую почтительность и деликатность во все время свидания, тем более что здесь денег
не полагалось, а
была лишь любовь и милость с одной стороны, а с другой — покаяние и жажда разрешить какой-нибудь трудный вопрос души
или трудный момент в жизни собственного сердца.
Таким образом (то
есть в целях будущего),
не церковь должна искать себе определенного места в государстве, как «всякий общественный союз»
или как «союз людей для религиозных целей» (как выражается о церкви автор, которому возражаю), а, напротив, всякое земное государство должно бы впоследствии обратиться в церковь вполне и стать
не чем иным, как лишь церковью, и уже отклонив всякие несходные с церковными свои цели.
— Да если б и теперь
был один лишь церковно-общественный суд, то и теперь бы церковь
не посылала на каторгу
или на смертную казнь. Преступление и взгляд на него должны бы
были несомненно тогда измениться, конечно мало-помалу,
не вдруг и
не сейчас, но, однако, довольно скоро… — спокойно и
не смигнув глазом произнес Иван Федорович.
— Позвольте, — неожиданно крикнул вдруг Дмитрий Федорович, — чтобы
не ослышаться: «Злодейство
не только должно
быть дозволено, но даже признано самым необходимым и самым умным выходом из положения всякого безбожника»! Так
или не так?
Впоследствии Федор Павлович клятвенно уверял, что тогда и он вместе со всеми ушел; может
быть, так именно и
было, никто этого
не знает наверно и никогда
не знал, но месяцев через пять
или шесть все в городе заговорили с искренним и чрезвычайным негодованием о том, что Лизавета ходит беременная, спрашивали и доискивались: чей грех, кто обидчик?
Не то чтобы дик
или чего-нибудь стыдился, нет, характером он
был, напротив, надменен и как будто всех презирал.
— А коли я уж
не христианин, то, значит, я и
не солгал мучителям, когда они спрашивали: «Христианин я
или не христианин», ибо я уже
был самим Богом совлечен моего христианства, по причине одного лишь замысла и прежде чем даже слово успел мое молвить мучителям.
— То
есть совершеннейший нуль
или нечто? Может
быть, нечто какое-нибудь
есть? Все же ведь
не ничто!
— Алексей! Скажи ты мне один, тебе одному поверю:
была здесь сейчас она
или не была? Я ее сам видел, как она сейчас мимо плетня из переулка в эту сторону проскользнула. Я крикнул, она убежала…
— Вы все про то:
была ли она
или не была? — горестно проговорил Алеша.
Было и еще что-то в ней, о чем он
не мог
или не сумел бы дать отчет, но что, может
быть, и ему сказалось бессознательно, именно опять-таки эта мягкость, нежность движений тела, эта кошачья неслышность этих движений.
— То-то. Я-то от их хлеба уйду,
не нуждаясь в нем вовсе, хотя бы и в лес, и там груздем проживу
или ягодой, а они здесь
не уйдут от своего хлеба, стало
быть, черту связаны. Ныне поганцы рекут, что поститься столь нечего. Надменное и поганое сие
есть рассуждение их.
Ему
не хотелось, чтоб его заметили: и хозяйка, и Фома (если он тут) могли держать сторону брата и слушаться его приказаний, а стало
быть,
или в сад Алешу
не пустить,
или брата предуведомить вовремя, что его ищут и спрашивают.
Между тем находились и находятся даже и теперь геометры и философы, и даже из замечательнейших, которые сомневаются в том, чтобы вся вселенная
или, еще обширнее — все бытие
было создано лишь по эвклидовой геометрии, осмеливаются даже мечтать, что две параллельные линии, которые, по Эвклиду, ни за что
не могут сойтись на земле, может
быть, и сошлись бы где-нибудь в бесконечности.
Да и тебе советую об этом никогда
не думать, друг Алеша, а пуще всего насчет Бога:
есть ли он
или нет?
— О нет,
не написал, — засмеялся Иван, — и никогда в жизни я
не сочинил даже двух стихов. Но я поэму эту выдумал и запомнил. С жаром выдумал. Ты
будешь первый мой читатель, то
есть слушатель. Зачем в самом деле автору терять хоть единого слушателя, — усмехнулся Иван. — Рассказывать
или нет?
Тогда это
не могло
быть еще так видно, ибо будущее
было неведомо, но теперь, когда прошло пятнадцать веков, мы видим, что все в этих трех вопросах до того угадано и предсказано и до того оправдалось, что прибавить к ним
или убавить от них ничего нельзя более.
Мы
будем позволять
или запрещать им жить с их женами и любовницами, иметь
или не иметь детей — все судя по их послушанию — и они
будут нам покоряться с весельем и радостью.
— Ты, может
быть, сам масон! — вырвалось вдруг у Алеши. — Ты
не веришь в Бога, — прибавил он, но уже с чрезвычайною скорбью. Ему показалось к тому же, что брат смотрит на него с насмешкой. — Чем же кончается твоя поэма? — спросил он вдруг, смотря в землю, —
или уж она кончена?
Наступило опять молчание. Промолчали чуть
не с минуту. Иван Федорович знал, что он должен
был сейчас встать и рассердиться, а Смердяков стоял пред ним и как бы ждал: «А вот посмотрю я, рассердишься ты
или нет?» Так по крайней мере представлялось Ивану Федоровичу. Наконец он качнулся, чтобы встать. Смердяков точно поймал мгновенье.
Думали сначала, что он наверно сломал себе что-нибудь, руку
или ногу, и расшибся, но, однако, «сберег Господь», как выразилась Марфа Игнатьевна: ничего такого
не случилось, а только трудно
было достать его и вынести из погреба на свет Божий.
Но
была ли это вполне тогдашняя беседа,
или он присовокупил к ней в записке своей и из прежних бесед с учителем своим, этого уже я
не могу решить, к тому же вся речь старца в записке этой ведется как бы беспрерывно, словно как бы он излагал жизнь свою в виде повести, обращаясь к друзьям своим, тогда как, без сомнения, по последовавшим рассказам, на деле происходило несколько иначе, ибо велась беседа в тот вечер общая, и хотя гости хозяина своего мало перебивали, но все же говорили и от себя, вмешиваясь в разговор, может
быть, даже и от себя поведали и рассказали что-либо, к тому же и беспрерывности такой в повествовании сем
быть не могло, ибо старец иногда задыхался, терял голос и даже ложился отдохнуть на постель свою, хотя и
не засыпал, а гости
не покидали мест своих.
— «Браво, — кричу ему, в ладоши захлопал, — я с вами и в этом согласен, заслужил!» — «
Будете ли, милостивый государь, стрелять,
или нет?» — «
Не буду, говорю, а вы, если хотите, стреляйте еще раз, только лучше бы вам
не стрелять».
Если сам согрешишь и
будешь скорбен даже до смерти о грехах твоих
или о грехе твоем внезапном, то возрадуйся за другого, возрадуйся за праведного, возрадуйся тому, что если ты согрешил, то он зато праведен и
не согрешил.
В теснившейся в келье усопшего толпе заметил он с отвращением душевным (за которое сам себя тут же и попрекнул) присутствие, например, Ракитина,
или далекого гостя — обдорского инока, все еще пребывавшего в монастыре, и обоих их отец Паисий вдруг почему-то счел подозрительными — хотя и
не их одних можно
было заметить в этом же смысле.
— Полно, сыне милый, полно, друг, — прочувствованно произнес он наконец, — чего ты? Радуйся, а
не плачь.
Или не знаешь, что сей день
есть величайший из дней его? Где он теперь, в минуту сию, вспомни-ка лишь о том!
Главное в том, что ничего-то он
не мог разгадать из ее намерений; выманить же лаской
или силой
не было тоже возможности:
не далась бы ни за что, а только бы рассердилась и отвернулась от него вовсе, это он ясно тогда понимал.
Неужели же старик мог надо мной насмеяться?» Так восклицал Митя, шагая в свою квартиру, и уж, конечно, иначе и
не могло представляться уму его, то
есть:
или дельный совет (от такого-то дельца) — со знанием дела, со знанием этого Лягавого (странная фамилия!),
или —
или старик над ним посмеялся!
Ревнивец чрезвычайно скоро (разумеется, после страшной сцены вначале) может и способен простить, например, уже доказанную почти измену, уже виденные им самим объятия и поцелуи, если бы, например, он в то же время мог как-нибудь увериться, что это
было «в последний раз» и что соперник его с этого часа уже исчезнет, уедет на край земли,
или что сам он увезет ее куда-нибудь в такое место, куда уж больше
не придет этот страшный соперник.
Что же касается собственно до «плана», то
было все то же самое, что и прежде, то
есть предложение прав своих на Чермашню, но уже
не с коммерческою целью, как вчера Самсонову,
не прельщая эту даму, как вчера Самсонова, возможностью стяпать вместо трех тысяч куш вдвое, тысяч в шесть
или семь, а просто как благородную гарантию за долг.
Не бедной Фене, конечно,
было наблюдать в ту секунду, понял он
или нет.
Да слушай: гостинцев чтобы
не забыли, конфет, груш, арбуза два
или три, аль четыре — ну нет, арбуза-то одного довольно, а шоколаду, леденцов, монпансье, тягушек — ну всего, что тогда со мной в Мокрое уложили, с шампанским рублей на триста чтобы
было…
— Сегодня, в пять часов пополудни, господин Карамазов занял у меня, по-товарищески, десять рублей, и я положительно знаю, что у него денег
не было, а сегодня же в девять часов он вошел ко мне, неся в руках на виду пачку сторублевых бумажек, примерно в две
или даже в три тысячи рублей.
— А
не заметили ли вы, — начал вдруг прокурор, как будто и внимания
не обратив на волнение Мити, —
не заметили ли вы, когда отбегали от окна:
была ли дверь в сад, находящаяся в другом конце флигеля, отперта
или нет?
— Но что же, — раздражительно усмехнулся прокурор, — что именно в том позорного, что уже от взятых зазорно,
или, если сами желаете, то и позорно, трех тысяч вы отделили половину по своему усмотрению? Важнее то, что вы три тысячи присвоили, а
не то, как с ними распорядились. Кстати, почему вы именно так распорядились, то
есть отделили эту половину? Для чего, для какой цели так сделали, можете это нам объяснить?
И почему бы, например, вам, чтоб избавить себя от стольких мук, почти целого месяца,
не пойти и
не отдать эти полторы тысячи той особе, которая вам их доверила, и, уже объяснившись с нею, почему бы вам, ввиду вашего тогдашнего положения, столь ужасного, как вы его рисуете,
не испробовать комбинацию, столь естественно представляющуюся уму, то
есть после благородного признания ей в ваших ошибках, почему бы вам у ней же и
не попросить потребную на ваши расходы сумму, в которой она, при великодушном сердце своем и видя ваше расстройство, уж конечно бы вам
не отказала, особенно если бы под документ,
или, наконец, хотя бы под такое же обеспечение, которое вы предлагали купцу Самсонову и госпоже Хохлаковой?
— Что? Куда? — восклицает он, открывая глаза и садясь на свой сундук, совсем как бы очнувшись от обморока, а сам светло улыбаясь. Над ним стоит Николай Парфенович и приглашает его выслушать и подписать протокол. Догадался Митя, что спал он час
или более, но он Николая Парфеновича
не слушал. Его вдруг поразило, что под головой у него очутилась подушка, которой, однако,
не было, когда он склонился в бессилии на сундук.
— Ах нет,
есть люди глубоко чувствующие, но как-то придавленные. Шутовство у них вроде злобной иронии на тех, которым в глаза они
не смеют сказать правды от долговременной унизительной робости пред ними. Поверьте, Красоткин, что такое шутовство чрезвычайно иногда трагично. У него все теперь, все на земле совокупилось в Илюше, и умри Илюша, он
или с ума сойдет с горя,
или лишит себя жизни. Я почти убежден в этом, когда теперь на него смотрю!
Личико Илюшечки перекосилось. Он страдальчески посмотрел на Колю. Алеша, стоявший у дверей, нахмурился и кивнул
было Коле украдкой, чтобы тот
не заговаривал про Жучку, но тот
не заметил
или не захотел заметить.
— Я эту штучку давно уже у чиновника Морозова наглядел — для тебя, старик, для тебя. Она у него стояла даром, от брата ему досталась, я и выменял ему на книжку, из папина шкафа: «Родственник Магомета,
или Целительное дурачество». Сто лет книжке, забубенная, в Москве вышла, когда еще цензуры
не было, а Морозов до этих штучек охотник. Еще поблагодарил…