Неточные совпадения
Вообще судя, странно было, что молодой человек, столь ученый, столь гордый и осторожный на вид, вдруг явился в такой безобразный дом, к такому отцу, который всю жизнь его игнорировал, не знал его и не помнил, и хоть не дал бы, конечно, денег ни
за что и ни в каком случае, если бы сын у него попросил, но все же всю жизнь
боялся, что и сыновья, Иван и Алексей, тоже когда-нибудь придут да и попросят денег.
Тем не менее самая главная забота его была о старце: он трепетал
за него,
за славу его,
боялся оскорблений ему, особенно тонких, вежливых насмешек Миусова и недомолвок свысока ученого Ивана, так это все представлялось ему.
Именно мне все так и кажется, когда я к людям вхожу, что я подлее всех и что меня все
за шута принимают, так вот «давай же я и в самом деле сыграю шута, не
боюсь ваших мнений, потому что все вы до единого подлее меня!» Вот потому я и шут, от стыда шут, старец великий, от стыда.
За плетнем в соседском саду, взмостясь на что-то, стоял, высунувшись по грудь, брат его Дмитрий Федорович и изо всех сил делал ему руками знаки, звал его и манил, видимо
боясь не только крикнуть, но даже сказать вслух слово, чтобы не услышали. Алеша тотчас подбежал к плетню.
И вот он
боится предо мной
за честь свою!
А кабы Иван его любил, я бы
за себя
боялся того, что он его любит.
Припоминая потом долго спустя эту ночь, Иван Федорович с особенным отвращением вспоминал, как он вдруг, бывало, вставал с дивана и тихонько, как бы страшно
боясь, чтобы не подглядели
за ним, отворял двери, выходил на лестницу и слушал вниз, в нижние комнаты, как шевелился и похаживал там внизу Федор Павлович, — слушал подолгу, минут по пяти, со странным каким-то любопытством, затаив дух, и с биением сердца, а для чего он все это проделывал, для чего слушал — конечно, и сам не знал.
В обществе
за благотворительную деятельность стали его уважать, хотя и
боялись все строгого и мрачного характера его, но чем более стали уважать его, тем становилось ему невыносимее.
И не то чтоб я
боялся, что ты донесешь (не было и мысли о сем), но думаю: «Как я стану глядеть на него, если не донесу на себя?» И хотя бы ты был
за тридевять земель, но жив, все равно, невыносима эта мысль, что ты жив и все знаешь, и меня судишь.
— Господа, — начал он громко, почти крича, но заикаясь на каждом слове, — я… я ничего! Не
бойтесь, — воскликнул он, — я ведь ничего, ничего, — повернулся он вдруг к Грушеньке, которая отклонилась на кресле в сторону Калганова и крепко уцепилась
за его руку. — Я… Я тоже еду. Я до утра. Господа, проезжему путешественнику… можно с вами до утра? Только до утра, в последний раз, в этой самой комнате?
— Естем до живего доткнентным! (Я оскорблен до последней степени!) — раскраснелся вдруг маленький пан как рак и живо, в страшном негодовании, как бы не желая больше ничего слушать, вышел из комнаты.
За ним, раскачиваясь, последовал и Врублевский, а
за ними уж и Митя, сконфуженный и опешенный. Он
боялся Грушеньки, он предчувствовал, что пан сейчас раскричится. Так и случилось. Пан вошел в залу и театрально встал пред Грушенькой.
Слушаю я вас, и мне мерещится… я, видите, вижу иногда во сне один сон… один такой сон, и он мне часто снится, повторяется, что кто-то
за мной гонится, кто-то такой, которого я ужасно
боюсь, гонится в темноте, ночью, ищет меня, а я прячусь куда-нибудь от него
за дверь или
за шкап, прячусь унизительно, а главное, что ему отлично известно, куда я от него спрятался, но что он будто бы нарочно притворяется, что не знает, где я сижу, чтобы дольше промучить меня, чтобы страхом моим насладиться…
Доктор выходил из избы опять уже закутанный в шубу и с фуражкой на голове. Лицо его было почти сердитое и брезгливое, как будто он все
боялся обо что-то запачкаться. Мельком окинул он глазами сени и при этом строго глянул на Алешу и Колю. Алеша махнул из дверей кучеру, и карета, привезшая доктора, подъехала к выходным дверям. Штабс-капитан стремительно выскочил вслед
за доктором и, согнувшись, почти извиваясь пред ним, остановил его для последнего слова. Лицо бедняка было убитое, взгляд испуганный...
— Отнюдь, никому, а главное, тебе: тебе ни
за что!
Боится, верно, что ты как совесть предо мной станешь. Не говори ему, что я тебе передал. Ух, не говори!
— А, это про земной поклон
за те деньги! — подхватила она, горько рассмеявшись. — Что ж, он
за себя или
за меня
боится — а? Он сказал, чтоб я щадила — кого же? Его иль себя? Говорите, Алексей Федорович.
Я
боюсь завтра
за Катю, больше всего
боюсь.
Не так довольны были только одни дамы, но все же и им понравилось красноречие, тем более что
за последствия они совсем не
боялись и ждали всего от Фетюковича: «наконец-то он заговорит и, уж конечно, всех победит!» Все поглядывали на Митю; всю речь прокурора он просидел молча, сжав руки, стиснув зубы, потупившись.
Зачем же я должен любить его,
за то только, что он родил меня, а потом всю жизнь не любил меня?“ О, вам, может быть, представляются эти вопросы грубыми, жестокими, но не требуйте же от юного ума воздержания невозможного: „Гони природу в дверь, она влетит в окно“, — а главное, главное, не будем
бояться „металла“ и „жупела“ и решим вопрос так, как предписывает разум и человеколюбие, а не так, как предписывают мистические понятия.
— Ничего, ничего,
за него не
бойтесь! — упрямо и резко начала опять Катя, — все это у него на минуту, я его знаю, я слишком знаю это сердце.
Неточные совпадения
Скотинин. А движимое хотя и выдвинуто, я не челобитчик. Хлопотать я не люблю, да и
боюсь. Сколько меня соседи ни обижали, сколько убытку ни делали, я ни на кого не бил челом, а всякий убыток, чем
за ним ходить, сдеру с своих же крестьян, так и концы в воду.
Но как ни строго хранили будочники вверенную им тайну, неслыханная весть об упразднении градоначальниковой головы в несколько минут облетела весь город. Из обывателей многие плакали, потому что почувствовали себя сиротами и, сверх того,
боялись подпасть под ответственность
за то, что повиновались такому градоначальнику, у которого на плечах вместо головы была пустая посудина. Напротив, другие хотя тоже плакали, но утверждали, что
за повиновение их ожидает не кара, а похвала.
Теперь она
боялась, чтобы Вронский не ограничился одним ухаживаньем
за ее дочерью.
Она
боялась оставаться одна теперь и вслед
за человеком вышла из комнаты и пошла в детскую.
— Перемена не во внешнем положении, — строго сказала графиня Лидия Ивановна, вместе с тем следя влюбленным взглядом
за вставшим и перешедшим к Landau Алексеем Александровичем, — сердце его изменилось, ему дано новое сердце, и я
боюсь, что вы не вполне вдумались в ту перемену, которая произошла в нем.