«Я буду не один, — продолжал я раскидывать, ходя как угорелый все эти последние дни в Москве, — никогда теперь уже не буду один, как в столько
ужасных лет до сих пор: со мной будет моя идея, которой я никогда не изменю, даже и в том случае, если б они мне все там понравились, и дали мне счастье, и я прожил бы с ними хоть десять лет!» Вот это-то впечатление, замечу вперед, вот именно эта-то двойственность планов и целей моих, определившаяся еще в Москве и которая не оставляла меня ни на один
миг в Петербурге (ибо не знаю, был ли такой день в Петербурге, который бы я не ставил впереди моим окончательным сроком, чтобы порвать с ними и удалиться), — эта двойственность, говорю я, и была, кажется, одною из главнейших причин многих моих неосторожностей, наделанных в году, многих мерзостей, многих даже низостей и, уж разумеется, глупостей.
В другой раз я замечала, что он вдруг как будто невольно спохватится, как будто опомнится; как будто он внезапно, через силу и против воли, вспомнит о чем-то тяжелом,
ужасном, неизбежном;
мигом снисходительная улыбка исчезает с лица его и глаза его вдруг устремляются на оторопевшую жену с таким состраданием, от которого я вздрагивала, которое, как теперь сознаю, если б было ко мне, то я бы измучилась.
Я засыпала, просыпалась и снова засыпала, но это был не сон, не отдых, а какой-то тягучий и мучительный кошмар. Окровавленный Керим неотступно стоял перед моими глазами. Несколько раз я порывалась вскочить и бежать к нему, освободить его — в тот же
миг сильные руки Мариам, дежурившей у моей постели, укладывали меня обратно в кровать. В бессильном отчаянии я стонала от мысли, что ничем не могу помочь ни себе, ни Кериму. Эта была
ужасная ночь…