Неточные совпадения
Приступая к описанию недавних и столь странных событий, происшедших в нашем, доселе ничем не отличавшемся городе, я принужден,
по неумению моему, начать несколько издалека, а именно некоторыми биографическими подробностями о талантливом и многочтимом Степане Трофимовиче Верховенском. Пусть эти подробности послужат лишь введением к предлагаемой хронике, а
самая история, которую я намерен описывать, еще впереди.
Как нарочно, в то же
самое время в Москве схвачена была и поэма Степана Трофимовича, написанная им еще лет шесть до сего, в Берлине, в
самой первой его молодости, и ходившая
по рукам, в списках, между двумя любителями и у одного студента.
Первою супругой его была одна легкомысленная девица из нашей губернии, на которой он женился в
самой первой и еще безрассудной своей молодости, и, кажется, вынес с этою, привлекательною впрочем, особой много горя, за недостатком средств к ее содержанию и, сверх того,
по другим, отчасти уже деликатным причинам.
Есть дружбы странные: оба друга один другого почти съесть хотят, всю жизнь так живут, а между тем расстаться не могут. Расстаться даже никак нельзя: раскапризившийся и разорвавший связь друг первый же заболеет и, пожалуй, умрет, если это случится. Я положительно знаю, что Степан Трофимович несколько раз, и иногда после
самых интимных излияний глаз на глаз с Варварой Петровной,
по уходе ее вдруг вскакивал с дивана и начинал колотить кулаками в стену.
Я
сам однажды читал одно из таковых его писем, после какой-то между ними ссоры, из-за ничтожной причины, но ядовитой
по выполнению.
Хотя происхождения он был, кажется, невысокого, но случилось так, что воспитан был с
самого малолетства в одном знатном доме в Москве и, стало быть, прилично; по-французски говорил, как парижанин.
Он со слезами вспоминал об этом девять лет спустя, — впрочем, скорее
по художественности своей натуры, чем из благодарности. «Клянусь же вам и пари держу, — говорил он мне
сам (но только мне и
по секрету), — что никто-то изо всей этой публики знать не знал о мне ровнешенько ничего!» Признание замечательное: стало быть, был же в нем острый ум, если он тогда же, на эстраде, мог так ясно понять свое положение, несмотря на всё свое упоение; и, стало быть, не было в нем острого ума, если он даже девять лет спустя не мог вспомнить о том без ощущения обиды.
Где, наконец, я, я
сам, прежний я, стальной
по силе и непоколебимый, как утес, когда теперь какой-нибудь Andrejeff, un православный шут с бородой, peut briser mon existence en deux [может разбить мою жизнь (фр.).]» и т. д., и т. д.
Супруга его да и все дамы были
самых последних убеждений, но всё это выходило у них несколько грубовато, именно — тут была «идея, попавшая на улицу», как выразился когда-то Степан Трофимович
по другому поводу.
Кончив курс, он,
по желанию мамаши, поступил в военную службу и вскоре был зачислен в один из
самых видных гвардейских кавалерийских полков.
Самый почетнейший гость, Степан Трофимович,
по болезни не приехал.
— Уж не знаю, каким это манером узнали-с, а когда я вышла и уж весь проулок прошла, слышу, они меня догоняют без картуза-с: «Ты, говорят, Агафьюшка, если,
по отчаянии, прикажут тебе: “Скажи, дескать, своему барину, что он умней во всем городе”, так ты им тотчас на то не забудь: “
Сами оченно хорошо про то знаем-с и вам того же
самого желаем-с…”»
Воротилась она в июле одна, оставив Дашу у Дроздовых;
сами же Дроздовы,
по привезенному ею известию, обещали явиться к нам в конце августа.
En un mot, я вот прочел, что какой-то дьячок в одной из наших заграничных церквей, — mais c’est très curieux, [однако это весьма любопытно (фр.).] — выгнал, то есть выгнал буквально, из церкви одно замечательное английское семейство, les dames charmantes, [прелестных дам (фр.).] пред
самым началом великопостного богослужения, — vous savez ces chants et le livre de Job… [вы знаете эти псалмы и книгу Иова (фр.).] — единственно под тем предлогом, что «шататься иностранцам
по русским церквам есть непорядок и чтобы приходили в показанное время…», и довел до обморока…
— Так я и знала! Я в Швейцарии еще это предчувствовала! — раздражительно вскричала она. — Теперь вы будете не
по шести, а
по десяти верст ходить! Вы ужасно опустились, ужасно, уж-жасно! Вы не то что постарели, вы одряхлели… вы поразили меня, когда я вас увидела давеча, несмотря на ваш красный галстук… quelle idée rouge! [что за дикая выдумка! (фр.)] Продолжайте о фон Лембке, если в
самом деле есть что сказать, и кончите когда-нибудь, прошу вас; я устала.
По рассказам ее, размолвка началась от «строптивого и насмешливого» характера Лизы; «гордый же Николай Всеволодович, хоть и сильно был влюблен, но не мог насмешек перенести и
сам стал насмешлив».
Все письма его были коротенькие, сухие, состояли из одних лишь распоряжений, и так как отец с сыном еще с
самого Петербурга были, по-модному, на ты, то и письма Петруши решительно имели вид тех старинных предписаний прежних помещиков из столиц их дворовым людям, поставленным ими в управляющие их имений.
Он знал во всякую минуту все
самые последние новости и всю подноготную нашего города, преимущественно
по части мерзостей, и дивиться надо было, до какой степени он принимал к сердцу вещи, иногда совершенно до него не касавшиеся.
Я хочу, чтобы Дарья Павловна
сама объявила мне из своих уст и пред лицом неба, или
по крайней мере пред вами. Vous me seconderez, n’est се pas, comme ami et témoin.
По крайней мере, говорит, я
сама заметила в нем некоторое постоянное беспокойство и стремление к особенным наклонностям.
Я бы простил ему, если б он поверил только Липу-тину,
по бабьему малодушию своему, но теперь уже ясно было, что он
сам всё выдумал еще гораздо прежде Липутина, а Липутин только теперь подтвердил его подозрения и подлил масла в огонь.
Он не был бы
сам собою, если бы обошелся без дешевенького, каламбурного вольнодумства, так процветавшего в его время,
по крайней мере теперь утешил себя каламбурчиком, но ненадолго.
Маврикий Николаевич,
по простоте своей, заступился за Лизу и стал уверять, что вальс тот
самый; старуха со злости расплакалась.
— Может быть, я,
по моему обыкновению, действительно давеча глупость сделал… Ну, если она
сама не поняла, отчего я так ушел, так… ей же лучше.
Не понравилось мне это;
сама я хотела тогда затвориться: «А по-моему, говорю, бог и природа есть всё одно».
Повернусь я опять назад к востоку, а тень-то, тень-то от нашей горы далеко
по озеру, как стрела, бежит, узкая, длинная-длинная и на версту дальше, до
самого на озере острова, и тот каменный остров совсем как есть пополам его перережет, и как перережет пополам, тут и солнце совсем зайдет, и всё вдруг погаснет.
Утром, как уже известно читателю, я обязан был сопровождать моего друга к Варваре Петровне,
по ее собственному назначению, а в три часа пополудни я уже должен был быть у Лизаветы Николаевны, чтобы рассказать ей — я
сам не знал о чем, и способствовать ей —
сам не знал в чем.
Необычайная учтивость губернаторши, без сомнения, заключала в себе явную и остроумную в своем роде колкость; так все поняли; так поняла, должно быть, и Варвара Петровна; но по-прежнему никого не замечая и с
самым непоколебимым видом достоинства приложилась она ко кресту и тотчас же направилась к выходу.
— Это, верно, те
самые деньги, которые я,
по просьбе Николая Всеволодовича, еще в Швейцарии, взялась передать этому господину Лебядкину, ее брату.
Но одною рукой возьмет, а другою протянет вам уже двадцать рублей, в виде пожертвования в один из столичных комитетов благотворительности, где вы, сударыня, состоите членом… так как и
сами вы, сударыня, публиковались в «Московских ведомостях», что у вас состоит здешняя,
по нашему городу, книга благотворительного общества, в которую всякий может подписываться…
За ним можно было бы, однако, послать куда-нибудь, а впрочем, наверно он
сам сейчас явится, и, кажется, именно в то
самое время, которое как раз ответствует некоторым его ожиданиям и, сколько я
по крайней мере могу судить, его некоторым расчетам.
— Надеюсь, что я не нескромничаю;
сам же пишет, что весь город знает и все поздравляют, так что он, чтоб избежать, выходит лишь
по ночам.
Шатов, совершенно всеми забытый в своем углу (неподалеку от Лизаветы Николаевны) и, по-видимому,
сам не знавший, для чего он сидел и не уходил, вдруг поднялся со стула и через всю комнату, неспешным, но твердым шагом направился к Николаю Всеволодовичу, прямо смотря ему в лицо. Тот еще издали заметил его приближение и чуть-чуть усмехнулся; но когда Шатов подошел к нему вплоть, то перестал усмехаться.
Нечего и говорить, что
по городу пошли
самые разнообразные слухи, то есть насчет пощечины, обморока Лизаветы Николаевны и прочего случившегося в то воскресенье.
Повторю, эти слухи только мелькнули и исчезли бесследно, до времени, при первом появлении Николая Всеволодовича; но замечу, что причиной многих слухов было отчасти несколько кратких, но злобных слов, неясно и отрывисто произнесенных в клубе недавно возвратившимся из Петербурга отставным капитаном гвардии Артемием Павловичем Гагановым, весьма крупным помещиком нашей губернии и уезда, столичным светским человеком и сыном покойного Павла Павловича Гаганова, того
самого почтенного старшины, с которым Николай Всеволодович имел, четыре с лишком года тому назад, то необычайное
по своей грубости и внезапности столкновение, о котором я уже упоминал прежде, в начале моего рассказа.
Наконец, принялась везде «защищать» Варвару Петровну, конечно лишь в
самом высшем смысле, то есть,
по возможности, в
самом неопределенном.
Впоследствии обнаружилось, что Петр Степанович приехал к нам с чрезвычайно почтенными рекомендательными письмами,
по крайней мере привез одно к губернаторше от одной чрезвычайно важной петербургской старушки, муж которой был одним из
самых значительных петербургских старичков.
— Да я ведь у дела и есть, я именно
по поводу воскресенья! — залепетал Петр Степанович. — Ну чем, чем я был в воскресенье, как по-вашему? Именно торопливою срединною бездарностию, и я
самым бездарнейшим образом овладел разговором силой. Но мне всё простили, потому что я, во-первых, с луны, это, кажется, здесь теперь у всех решено; а во-вторых, потому, что милую историйку рассказал и всех вас выручил, так ли, так ли?
Варвара Петровна, измучившая себя в эти дни заботами, не вытерпела и
по уходе Петра Степановича, обещавшего к ней зайти и не сдержавшего обещания, рискнула
сама навестить Nicolas, несмотря на неуказанное время.
Но он вдруг
сам открыл глаза и, по-прежнему не шевелясь, просидел еще минут десять, как бы упорно и любопытно всматриваясь в какой-то поразивший его предмет в углу комнаты, хотя там ничего не было ни нового, ни особенного.
Социализм
по существу своему уже должен быть атеизмом, ибо именно провозгласил, с
самой первой строки, что он установление атеистическое и намерен устроиться на началах науки и разума исключительно.
— Чего, однако же, вы хотите? — возвысил наконец голос Николай Всеволодович. — Я полчаса просидел под вашим кнутом, и
по крайней мере вы бы могли отпустить меня вежливо… если в
самом деле не имеете никакой разумной цели поступать со мной таким образом.
— Чтобы
по приказанию, то этого не было-с ничьего, а я единственно человеколюбие ваше знамши, всему свету известное. Наши доходишки,
сами знаете, либо сена клок, либо вилы в бок. Я вон в пятницу натрескался пирога, как Мартын мыла, да с тех пор день не ел, другой погодил, а на третий опять не ел. Воды в реке сколько хошь, в брюхе карасей развел… Так вот не будет ли вашей милости от щедрот; а у меня тут как раз неподалеку кума поджидает, только к ней без рублей не являйся.
— Кто, я? нет, — простодушно усмехнулась она. — Совсем-таки нет. Посмотрела я на вас всех тогда: все-то вы сердитесь, все-то вы перессорились; сойдутся и посмеяться
по душе не умеют. Столько богатства и так мало веселья — гнусно мне это всё. Мне, впрочем, теперь никого не жалко, кроме себя
самой.
Он положил про себя, что тот бесстыдный трус; понять не мог, как тот мог снести пощечину от Шатова; таким образом и решился наконец послать то необычайное
по грубости своей письмо, которое побудило наконец
самого Николая Всеволодовича предложить встречу.
— Слушай, старик, — проговорил он, как бы вдруг решаясь, — стереги ее сегодня весь день и, если заметишь, что она идет ко мне, тотчас же останови и передай ей, что несколько дней
по крайней мере я ее принять не могу… что я так ее
сам прошу… а когда придет время,
сам позову, — слышишь?
Странно одно: Варвара Петровна в высшей степени вдруг уверовала, что Nicolas действительно «выбрал» у графа К., но, и что страннее всего, уверовала
по слухам, пришедшим к ней, как и ко всем,
по ветру;
сама же боялась прямо спросить Николая Всеволодовича.
Варвара Петровна тотчас же поспешила заметить, что Степан Трофимович вовсе никогда не был критиком, а, напротив, всю жизнь прожил в ее доме. Знаменит же обстоятельствами первоначальной своей карьеры, «слишком известными всему свету», а в
самое последнее время — своими трудами
по испанской истории; хочет тоже писать о положении теперешних немецких университетов и, кажется, еще что-то о дрезденской Мадонне. Одним словом, Варвара Петровна не захотела уступить Юлии Михайловне Степана Трофимовича.
— Я согласен, что основная идея автора верна, — говорил он мне в лихорадке, — но ведь тем ужаснее! Та же наша идея, именно наша; мы, мы первые насадили ее, возрастили, приготовили, — да и что бы они могли сказать
сами нового, после нас! Но, боже, как всё это выражено, искажено, исковеркано! — восклицал он, стуча пальцами
по книге. — К таким ли выводам мы устремлялись? Кто может узнать тут первоначальную мысль?
— Вот люди! — обратился вдруг ко мне Петр Степанович. — Видите, это здесь у нас уже с прошлого четверга. Я рад, что нынче
по крайней мере вы здесь и рассудите. Сначала факт: он упрекает, что я говорю так о матери, но не он ли меня натолкнул на то же
самое? В Петербурге, когда я был еще гимназистом, не он ли будил меня
по два раза в ночь, обнимал меня и плакал, как баба, и как вы думаете, что рассказывал мне
по ночам-то? Вот те же скоромные анекдоты про мою мать! От него я от первого и услыхал.