Неточные совпадения
Есть дружбы странные: оба друга один другого почти съесть хотят, всю жизнь так живут, а между
тем расстаться не могут. Расстаться даже никак нельзя: раскапризившийся и разорвавший связь друг первый же заболеет и, пожалуй, умрет, если это случится. Я положительно знаю,
что Степан Трофимович несколько раз, и иногда после самых интимных излияний глаз на глаз
с Варварой Петровной, по уходе ее вдруг вскакивал
с дивана и
начинал колотить кулаками в стену.
После
чего он вытащил портрет своей уже двадцать лет
тому назад скончавшейся немочки и жалобно
начал взывать: «Простишь ли ты меня?» Вообще он был как-то сбит
с толку.
Все наши еще
с самого
начала были официально предуведомлены о
том,
что Степан Трофимович некоторое время принимать не будет и просит оставить его в совершенном покое.
— Неужели вы думаете, —
начал он опять
с болезненным высокомерием, оглядывая меня
с ног до головы, — неужели вы можете предположить,
что я, Степан Верховенский, не найду в себе столько нравственной силы, чтобы, взяв мою коробку, — нищенскую коробку мою! — и взвалив ее на слабые плечи, выйти за ворота и исчезнуть отсюда навеки, когда
того потребует честь и великий принцип независимости?
Он вдруг встал, повернулся к своему липовому письменному столу и
начал на нем что-то шарить. У нас ходил неясный, но достоверный слух,
что жена его некоторое время находилась в связи
с Николаем Ставрогиным в Париже и именно года два
тому назад, значит, когда Шатов был в Америке, — правда, уже давно после
того, как оставила его в Женеве. «Если так,
то зачем же его дернуло теперь
с именем вызваться и размазывать?» — подумалось мне.
Можете представить,
что когда уехал тогда Николай Всеволодович (я
начинаю с того именно места, где остановился, Варвара Петровна), этот господин, вот этот самый господин Лебядкин мигом вообразил себя вправе распорядиться пенсионом, назначенным его сестрице, без остатка; и распорядился.
Он
с достоинством поклонился Варваре Петровне и не вымолвил слова (правда, ему ничего и не оставалось более). Он так и хотел было совсем уже выйти, но не утерпел и подошел к Дарье Павловне.
Та, кажется, это предчувствовала, потому
что тотчас же сама, вся в испуге,
начала говорить, как бы спеша предупредить его...
Прежде всего упомяну,
что в последние две-три минуты Лизаветой Николаевной овладело какое-то новое движение; она быстро шепталась о чем-то
с мама и
с наклонившимся к ней Маврикием Николаевичем. Лицо ее было тревожно, но в
то же время выражало решимость. Наконец встала
с места, видимо торопясь уехать и торопя мама, которую
начал приподымать
с кресел Маврикий Николаевич. Но, видно, не суждено им было уехать, не досмотрев всего до конца.
Повторю, эти слухи только мелькнули и исчезли бесследно, до времени, при первом появлении Николая Всеволодовича; но замечу,
что причиной многих слухов было отчасти несколько кратких, но злобных слов, неясно и отрывисто произнесенных в клубе недавно возвратившимся из Петербурга отставным капитаном гвардии Артемием Павловичем Гагановым, весьма крупным помещиком нашей губернии и уезда, столичным светским человеком и сыном покойного Павла Павловича Гаганова,
того самого почтенного старшины,
с которым Николай Всеволодович имел, четыре
с лишком года
тому назад,
то необычайное по своей грубости и внезапности столкновение, о котором я уже упоминал прежде, в
начале моего рассказа.
А теперь, описав наше загадочное положение в продолжение этих восьми дней, когда мы еще ничего не знали, приступлю к описанию последующих событий моей хроники и уже, так сказать,
с знанием дела, в
том виде, как всё это открылось и объяснилось теперь.
Начну именно
с восьмого дня после
того воскресенья,
то есть
с понедельника вечером, потому
что, в сущности,
с этого вечера и началась «новая история».
Кстати, Шатов уверяет,
что если в России бунт
начинать,
то чтобы непременно
начать с атеизма.
Николай Всеволодович объяснил,
что желает завтра же и чтобы непременно
начать с возобновления извинений и даже
с обещания вторичного письма
с извинениями, но
с тем, однако,
что и Гаганов,
с своей стороны, обещал бы не писать более писем. Полученное же письмо будет считаться как не бывшее вовсе.
— Это дело не из
той категории, —
начал Николай Всеволодович, приглядываясь к нему
с любопытством, — по некоторым обстоятельствам я принужден был сегодня же выбрать такой час и идти к вам предупредить,
что, может быть, вас убьют.
Напротив,
с самого
начала заявил,
что я им не товарищ, а если и помогал случайно,
то только так, как праздный человек.
Николай Всеволодович как будто вдруг рассердился. Сухо и кратко перечислил он все преступления капитана: пьянство, вранье, трату денег, назначавшихся Марье Тимофеевне,
то,
что ее взяли из монастыря, дерзкие письма
с угрозами опубликовать тайну, поступок
с Дарьей Павловной и пр., и пр. Капитан колыхался, жестикулировал,
начинал возражать, но Николай Всеволодович каждый раз повелительно его останавливал.
—
То есть, видишь ли, она хочет назначить тебе день и место для взаимного объяснения; остатки вашего сентиментальничанья. Ты
с нею двадцать лет кокетничал и приучил ее к самым смешным приемам. Но не беспокойся, теперь уж совсем не
то; она сама поминутно говорит,
что теперь только
начала «презирать». Я ей прямо растолковал,
что вся эта ваша дружба есть одно только взаимное излияние помой. Она мне много, брат, рассказала; фу, какую лакейскую должность исполнял ты всё время. Даже я краснел за тебя.
Слабое место состояло в
том,
что Андрей Антонович дал маху
с самого
начала, а именно сообщил ему свой роман.
Та начинает как бы сердиться; она замечает наконец «Augustin», она хочет сбросить ее, отогнать как навязчивую ничтожную муху, но «Mein lieber Augustin» уцепилась крепко; она весела и самоуверенна; она радостна и нахальна; и «Марсельеза» как-то вдруг ужасно глупеет: она уже не скрывает,
что раздражена и обижена; это вопли негодования, это слезы и клятвы
с простертыми к провидению руками...
Видите-с, —
начал он вдруг
с необыкновенною важностью, — о
том,
что я видел за границей, я, возвратясь, уже кой-кому объяснил, и объяснения мои найдены удовлетворительными, иначе я не осчастливил бы моим присутствием здешнего города.
Петр Степанович был человек, может быть, и неглупый, но Федька Каторжный верно выразился о нем,
что он «человека сам сочинит да
с ним и живет». Ушел он от фон Лембке вполне уверенный,
что по крайней мере на шесть дней
того успокоил, а срок этот был ему до крайности нужен. Но идея была ложная, и всё основано было только на
том,
что он сочинил себе Андрея Антоновича,
с самого
начала и раз навсегда, совершеннейшим простачком.
— Наше супружество состояло лишь в
том,
что вы все время, ежечасно доказывали мне,
что я ничтожен, глуп и даже подл, а я всё время, ежечасно и унизительно принужден был доказывать вам,
что я не ничтожен, совсем не глуп и поражаю всех своим благородством, — ну не унизительно ли это
с обеих сторон?» Тут он
начал скоро и часто топотать по ковру обеими ногами, так
что Юлия Михайловна принуждена была приподняться
с суровым достоинством.
— Вспомните,
что мы виделись
с вами в последний раз в Москве, на обеде в честь Грановского, и
что с тех пор прошло двадцать четыре года… —
начал было очень резонно (а стало быть, очень не в высшем тоне) Степан Трофимович.
И если бы все вы, читатели, стали вдруг настолько добры,
что, стоя на коленях,
начали упрашивать со слезами: „“Пиши, о, пиши для нас, Кармазинов, — для отечества, для потомства, для лавровых венков”,
то и тогда бы я вам ответил, разумеется поблагодарив со всею учтивостью: „“Нет уж, довольно мы повозились друг
с другом, милые соотечественники, merci!
Удивила меня тоже уж слишком необыкновенная невежливость тона Петра Степановича. О, я
с негодованием отвергаю низкую сплетню, распространившуюся уже потом, о каких-то будто бы связях Юлии Михайловны
с Петром Степановичем. Ничего подобного не было и быть не могло. Взял он над нею лишь
тем,
что поддакивал ей изо всех сил
с самого
начала в ее мечтах влиять на общество и на министерство, вошел в ее планы, сам сочинял их ей, действовал грубейшею лестью, опутал ее
с головы до ног и стал ей необходим, как воздух.
Одним словом, пока подали Петра Степановича, они так настроили себя взаимно,
что опять решились окончательно спросить у него категорического объяснения, а если он еще раз, как это уже и было, уклонится,
то разорвать даже и пятерку, но
с тем, чтобы вместо нее основать новое тайное общество «пропаганды идей», и уже от себя, на
началах равноправных и демократических.
Липутин
начал «от лица всех» и вздрагивавшим от обиды голосом заявил, «
что если так продолжать,
то можно самому разбить лоб-с».
На вопрос: для
чего было сделано столько убийств, скандалов и мерзостей? — он
с горячею торопливостью ответил,
что «для систематического потрясения основ, для систематического разложения общества и всех
начал; для
того, чтобы всех обескуражить и изо всего сделать кашу и расшатавшееся таким образом общество, болезненное и раскисшее, циническое и неверующее, но
с бесконечною жаждой какой-нибудь руководящей мысли и самосохранения, — вдруг взять в свои руки, подняв знамя бунта и опираясь на целую сеть пятерок,
тем временем действовавших, вербовавших и изыскивавших практически все приемы и все слабые места, за которые можно ухватиться».