— То есть в том смысле, что чем хуже, тем лучше, я понимаю, понимаю, Варвара Петровна. Это вроде как в религии: чем хуже
человеку жить или чем забитее или беднее весь народ, тем упрямее мечтает он о вознаграждении в раю, а если при этом хлопочет еще сто тысяч священников, разжигая мечту и на ней спекулируя, то… я понимаю вас, Варвара Петровна, будьте покойны.
Неточные совпадения
Прожили они вдвоем недели с три, а потом расстались, как вольные и ничем не связанные
люди; конечно, тоже и по бедности.
— Понимаю, что если вы, по вашим словам, так долго
прожили за границей, чуждаясь для своих целей
людей, и — забыли Россию, то, конечно, вы на нас, коренных русаков, поневоле должны смотреть с удивлением, а мы равномерно на вас.
— Это подло, и тут весь обман! — глаза его засверкали. — Жизнь есть боль, жизнь есть страх, и
человек несчастен. Теперь всё боль и страх. Теперь
человек жизнь любит, потому что боль и страх любит. И так сделали. Жизнь дается теперь за боль и страх, и тут весь обман. Теперь
человек еще не тот
человек. Будет новый
человек, счастливый и гордый. Кому будет всё равно,
жить или не
жить, тот будет новый
человек. Кто победит боль и страх, тот сам бог будет. А тот бог не будет.
— Кажется, это Лебядкиных-с, — выискался наконец один добрый
человек с ответом на запрос Варвары Петровны, наш почтенный и многими уважаемый купец Андреев, в очках, с седою бородой, в русском платье и с круглою цилиндрическою шляпой, которую держал теперь в руках, — они у Филипповых в доме
проживают, в Богоявленской улице.
Петру Степановичу, я вам скажу, сударь, оченно легко
жить на свете, потому он
человека сам представит себе да с таким и
живет.
Итак, возьмите деньги, пришлите мне моих
людей и
живите сами по себе, где хотите, в Петербурге, в Москве, за границей или здесь, только не у меня.
Помните, потом в феврале, когда пронеслась весть, вы вдруг прибежали ко мне перепуганный и стали требовать, чтоб я тотчас же дала вам удостоверение, в виде письма, что затеваемый журнал до вас совсем не касается, что молодые
люди ходят ко мне, а не к вам, а что вы только домашний учитель, который
живет в доме потому, что ему еще недодано жалование, не так ли?
— Шатов, это «студент», вот про которого здесь упоминается. Он здесь
живет; бывший крепостной
человек, ну, вот пощечину дал.
Петр Степанович был
человек, может быть, и неглупый, но Федька Каторжный верно выразился о нем, что он «
человека сам сочинит да с ним и
живет». Ушел он от фон Лембке вполне уверенный, что по крайней мере на шесть дней того успокоил, а срок этот был ему до крайности нужен. Но идея была ложная, и всё основано было только на том, что он сочинил себе Андрея Антоновича, с самого начала и раз навсегда, совершеннейшим простачком.
— А я бы вместо рая, — вскричал Лямшин, — взял бы этих девять десятых человечества, если уж некуда с ними деваться, и взорвал их на воздух, а оставил бы только кучку
людей образованных, которые и начали бы жить-поживать по-ученому.
Да знаете ли, знаете ли вы, что без англичанина еще можно
прожить человечеству, без Германии можно, без русского
человека слишком возможно, без науки можно, без хлеба можно, без одной только красоты невозможно, ибо совсем нечего будет делать на свете!
«
Живите больше», мой друг, как пожелала мне в прошлые именины Настасья (ces pauvres gens ont quelquefois des mots charmants et pleins de philosophie [у этих бедных
людей бывают иногда прелестные выражения, полные философского смысла (фр.).]).
— Я обязан неверие заявить, — шагал по комнате Кириллов. — Для меня нет выше идеи, что бога нет. За меня человеческая история.
Человек только и делал, что выдумывал бога, чтобы
жить, не убивая себя; в этом вся всемирная история до сих пор. Я один во всемирной истории не захотел первый раз выдумывать бога. Пусть узнают раз навсегда.
Слушай: этот
человек был высший на всей земле, составлял то, для чего ей
жить.
Для чего же
жить, отвечай, если ты
человек?
— Нет, я подальше, я в Р… Часов восемь в вагоне
прожить предстоит. В Петербург? — засмеялся молодой
человек.
Выйдя в сени, он сообщил всем, кто хотел слушать, что Степан Трофимович не то чтоб учитель, а «сами большие ученые и большими науками занимаются, а сами здешние помещики были и
живут уже двадцать два года у полной генеральши Ставрогиной, заместо самого главного
человека в доме, а почет имеют от всех по городу чрезвычайный.
— О, я бы очень желал опять
жить! — воскликнул он с чрезвычайным приливом энергии. — Каждая минута, каждое мгновение жизни должны быть блаженством
человеку… должны, непременно должны! Это обязанность самого
человека так устроить; это его закон — скрытый, но существующий непременно… О, я бы желал видеть Петрушу… и их всех… и Шатова!
Если лишить
людей безмерно великого, то не станут они
жить и умрут в отчаянии.
— Знаю, знаю, что ты мне скажешь, — перебил его Овсяников, — точно: по справедливости должен
человек жить и ближнему помогать обязан есть. Бывает, что и себя жалеть не должен… Да ты разве все так поступаешь? Не водят тебя в кабак, что ли? не поят тебя, не кланяются, что ли: «Дмитрий Алексеич, дескать, батюшка, помоги, а благодарность мы уж тебе предъявим», — да целковенький или синенькую из-под полы в руку? А? не бывает этого? сказывай, не бывает?
Г-жа Простакова. Без наук
люди живут и жили. Покойник батюшка воеводою был пятнадцать лет, а с тем и скончаться изволил, что не умел грамоте, а умел достаточек нажить и сохранить. Челобитчиков принимал всегда, бывало, сидя на железном сундуке. После всякого сундук отворит и что-нибудь положит. То-то эконом был! Жизни не жалел, чтоб из сундука ничего не вынуть. Перед другим не похвалюсь, от вас не потаю: покойник-свет, лежа на сундуке с деньгами, умер, так сказать, с голоду. А! каково это?
Неточные совпадения
Кто
жил и мыслил, тот не может // В душе не презирать
людей; // Кто чувствовал, того тревожит // Призрак невозвратимых дней: // Тому уж нет очарований, // Того змия воспоминаний, // Того раскаянье грызет. // Всё это часто придает // Большую прелесть разговору. // Сперва Онегина язык // Меня смущал; но я привык // К его язвительному спору, // И к шутке, с желчью пополам, // И злости мрачных эпиграмм.
Вперед, вперед, моя исторья! // Лицо нас новое зовет. // В пяти верстах от Красногорья, // Деревни Ленского,
живет // И здравствует еще доныне // В философической пустыне // Зарецкий, некогда буян, // Картежной шайки атаман, // Глава повес, трибун трактирный, // Теперь же добрый и простой // Отец семейства холостой, // Надежный друг, помещик мирный // И даже честный
человек: // Так исправляется наш век!
— Мне совестно наложить на вас такую неприятную комиссию, потому что одно изъяснение с таким
человеком для меня уже неприятная комиссия. Надобно вам сказать, что он из простых, мелкопоместных дворян нашей губернии, выслужился в Петербурге, вышел кое-как в
люди, женившись там на чьей-то побочной дочери, и заважничал. Задает здесь тоны. Да у нас в губернии, слава богу, народ
живет не глупый: мода нам не указ, а Петербург — не церковь.
Кажется, как будто ее мало заботило то, о чем заботятся, или оттого, что всепоглощающая деятельность мужа ничего не оставила на ее долю, или оттого, что она принадлежала, по самому сложению своему, к тому философическому разряду
людей, которые, имея и чувства, и мысли, и ум,
живут как-то вполовину, на жизнь глядят вполглаза и, видя возмутительные тревоги и борьбы, говорят: «<Пусть> их, дураки, бесятся!
Черты такого необыкновенного великодушия стали ему казаться невероятными, и он подумал про себя: «Ведь черт его знает, может быть, он просто хвастун, как все эти мотишки; наврет, наврет, чтобы поговорить да напиться чаю, а потом и уедет!» А потому из предосторожности и вместе желая несколько поиспытать его, сказал он, что недурно бы совершить купчую поскорее, потому что-де в
человеке не уверен: сегодня
жив, а завтра и бог весть.