Неточные совпадения
Как нарочно, в то же самое время в Москве схвачена была и поэма Степана Трофимовича, написанная им еще лет шесть до сего, в Берлине, в самой первой его молодости, и ходившая по рукам, в списках, между двумя любителями и у
одного студента.
Вдруг, и почти тогда же,
как я предлагал напечатать здесь, — печатают нашу поэму там, то есть за границей, в
одном из революционных сборников, и совершенно без ведома Степана Трофимовича.
Хотя происхождения он был, кажется, невысокого, но случилось так, что воспитан был с самого малолетства в
одном знатном доме в Москве и, стало быть, прилично; по-французски говорил,
как парижанин.
Но тринадцать лет спустя, в
одну трагическую минуту, припомнила и попрекнула его, и так же точно побледнела,
как и тринадцать лет назад, когда в первый раз попрекала.
Так
как она никогда ни разу потом не намекала ему на происшедшее и всё пошло
как ни в чем не бывало, то он всю жизнь наклонен был к мысли, что всё это была
одна галлюцинация пред болезнию, тем более что в ту же ночь он и вправду заболел на целых две недели, что, кстати, прекратило и свидания в беседке.
На земле существовало еще
одно лицо, к которому Варвара Петровна была привязана не менее
как к Степану Трофимовичу, — единственный сын ее, Николай Всеволодович Ставрогин.
Губернатора,
как нарочно, не случилось тогда в городе; он уехал неподалеку крестить ребенка у
одной интересной и недавней вдовы, оставшейся после мужа в интересном положении; но знали, что он скоро воротится.
— Пятью. Мать ее в Москве хвост обшлепала у меня на пороге; на балы ко мне, при Всеволоде Николаевиче,
как из милости напрашивалась. А эта, бывало, всю ночь
одна в углу сидит без танцев, со своею бирюзовою мухой на лбу, так что я уж в третьем часу, только из жалости, ей первого кавалера посылаю. Ей тогда двадцать пять лет уже было, а ее всё
как девчонку в коротеньком платьице вывозили. Их пускать к себе стало неприлично.
Вместо того чтобы благородно стоять свидетельством, продолжать собою пример, вы окружаете себя какою-то сволочью, вы приобрели какие-то невозможные привычки, вы одряхлели, вы не можете обойтись без вина и без карт, вы читаете
одного только Поль де Кока и ничего не пишете, тогда
как все они там пишут; всё ваше время уходит на болтовню.
Да, действительно, до сих пор, до самого этого дня, он в
одном только оставался постоянно уверенным, несмотря на все «новые взгляды» и на все «перемены идей» Варвары Петровны, именно в том, что он всё еще обворожителен для ее женского сердца, то есть не только
как изгнанник или
как славный ученый, но и
как красивый мужчина.
Но из всех ее объяснений и излияний оказалось точным лишь
одно то, что действительно между Лизой и Nicolas произошла какая-то размолвка, но
какого рода была эта размолвка, — о том Прасковья Ивановна, очевидно, не сумела составить себе определенного понятия.
— Стой, молчи. Во-первых, есть разница в летах, большая очень; но ведь ты лучше всех знаешь,
какой это вздор. Ты рассудительна, и в твоей жизни не должно быть ошибок. Впрочем, он еще красивый мужчина…
Одним словом, Степан Трофимович, которого ты всегда уважала. Ну?
Бедный Степан Трофимович сидел
один и ничего не предчувствовал. В грустном раздумье давно уже поглядывал он в окно, не подойдет ли кто из знакомых. Но никто не хотел подходить. На дворе моросило, становилось холодно; надо было протопить печку; он вздохнул. Вдруг страшное видение предстало его очам: Варвара Петровна в такую погоду и в такой неурочный час к нему! И пешком! Он до того был поражен, что забыл переменить костюм и принял ее
как был, в своей всегдашней розовой ватной фуфайке.
— Вы
одни, я рада: терпеть не могу ваших друзей!
Как вы всегда накурите; господи, что за воздух! Вы и чай не допили, а на дворе двенадцатый час! Ваше блаженство — беспорядок! Ваше наслаждение — сор! Что это за разорванные бумажки на полу? Настасья, Настасья! Что делает ваша Настасья? Отвори, матушка, окна, форточки, двери, всё настежь. А мы в залу пойдемте; я к вам за делом. Да подмети ты хоть раз в жизни, матушка!
Все письма его были коротенькие, сухие, состояли из
одних лишь распоряжений, и так
как отец с сыном еще с самого Петербурга были, по-модному, на ты, то и письма Петруши решительно имели вид тех старинных предписаний прежних помещиков из столиц их дворовым людям, поставленным ими в управляющие их имений.
Ослепление мое продолжалось
одно лишь мгновение, и я сам очень скоро потом сознал всю невозможность моей мечты, — но хоть мгновение, а оно существовало действительно, а потому можно себе представить,
как негодовал я иногда в то время на бедного друга моего за его упорное затворничество.
Он описывал гибель
одного парохода где-то у английского берега, чему сам был свидетелем, и видел,
как спасали погибавших и вытаскивали утопленников.
— Ах,
как жаль! — воскликнул Липутин с ясною улыбкой. — А то бы я вас, Степан Трофимович, еще
одним анекдотцем насмешил-с. Даже и шел с тем намерением, чтобы сообщить, хотя вы, впрочем, наверно уж и сами слышали. Ну, да уж в другой раз, Алексей Нилыч так торопятся… До свиданья-с. С Варварой Петровной анекдотик-то вышел, насмешила она меня третьего дня, нарочно за мной посылала, просто умора. До свиданья-с.
А вы вот не поверите, Степан Трофимович, чего уж, кажется-с, капитан Лебядкин, ведь уж, кажется, глуп
как… то есть стыдно только сказать
как глуп; есть такое
одно русское сравнение, означающее степень; а ведь и он себя от Николая Всеволодовича обиженным почитает, хотя и преклоняется пред его остроумием: «Поражен, говорит, этим человеком: премудрый змий» (собственные слова).
— Поскорей возьмите! — воскликнула она, отдавая портрет. — Не вешайте теперь, после, не хочу и смотреть на него. — Она села опять на диван. —
Одна жизнь прошла, началась другая, потом другая прошла — началась третья, и всё без конца. Все концы, точно
как ножницами, обрезывает. Видите,
какие я старые вещи рассказываю, а ведь сколько правды!
— Вы думаете? — улыбнулся он с некоторым удивлением. — Почему же? Нет, я… я не знаю, — смешался он вдруг, — не знаю,
как у других, и я так чувствую, что не могу,
как всякий. Всякий думает и потом сейчас о другом думает. Я не могу о другом, я всю жизнь об
одном. Меня бог всю жизнь мучил, — заключил он вдруг с удивительною экспансивностью.
— А вот же вам в наказание и ничего не скажу дальше! А ведь
как бы вам хотелось услышать? Уж
одно то, что этот дуралей теперь не простой капитан, а помещик нашей губернии, да еще довольно значительный, потому что Николай Всеволодович ему всё свое поместье, бывшие свои двести душ на днях продали, и вот же вам бог, не лгу! сейчас узнал, но зато из наивернейшего источника. Ну, а теперь дощупывайтесь-ка сами; больше ничего не скажу; до свиданья-с!
— О, почему бы совсем не быть этому послезавтра, этому воскресенью! — воскликнул он вдруг, но уже в совершенном отчаянии, — почему бы не быть хоть
одной этой неделе без воскресенья — si le miracle existe? [если чудеса бывают (фр.).] Ну что бы стоило провидению вычеркнуть из календаря хоть
одно воскресенье, ну хоть для того, чтобы доказать атеисту свое могущество, et que tout soit dit! [и пусть всё будет кончено (фр.).] О,
как я любил ee! двадцать лет, все двадцать лет, и никогда-то она не понимала меня!
—
Один,
один он мне остался теперь,
одна надежда моя! — всплеснул он вдруг руками,
как бы внезапно пораженный новою мыслию, — теперь
один только он, мой бедный мальчик, спасет меня и — о, что же он не едет! О сын мой, о мой Петруша… и хоть я недостоин названия отца, а скорее тигра, но… laissez-moi, mon ami, [оставьте меня, мой друг (фр.).] я немножко полежу, чтобы собраться с мыслями. Я так устал, так устал, да и вам, я думаю, пора спать, voyez-vous, [вы видите (фр.).] двенадцать часов…
Этот Шигалев, должно быть, уже месяца два
как гостил у нас в городе; не знаю, откуда приехал; я слышал про него только, что он напечатал в
одном прогрессивном петербургском журнале какую-то статью.
— Вот так и сидит, и буквально по целым дням одна-одинешенька, и не двинется, гадает или в зеркальце смотрится, — указал мне на нее с порога Шатов, — он ведь ее и не кормит. Старуха из флигеля принесет иной раз чего-нибудь Христа ради;
как это со свечой ее
одну оставляют!
— Всё
одно выходит: дорога, злой человек, чье-то коварство, смертная постеля, откудова-то письмо, нечаянное известие — враки всё это, я думаю, Шатушка,
как по-твоему?
А Лизавета эта блаженная в ограде у нас вделана в стену, в клетку в сажень длины и в два аршина высоты, и сидит она там за железною решеткой семнадцатый год, зиму и лето в
одной посконной рубахе и всё аль соломинкой, али прутиком
каким ни на есть в рубашку свою, в холстину тычет, и ничего не говорит, и не чешется, и не моется семнадцать лет.
А тем временем и шепни мне, из церкви выходя,
одна наша старица, на покаянии у нас жила за пророчество: «Богородица что есть,
как мнишь?» — «Великая мать, отвечаю, упование рода человеческого».
— Ах, ты всё про лакея моего! — засмеялась вдруг Марья Тимофеевна. — Боишься! Ну, прощайте, добрые гости; а послушай
одну минутку, что я скажу. Давеча пришел это сюда этот Нилыч с Филипповым, с хозяином, рыжая бородища, а мой-то на ту пору на меня налетел.
Как хозяин-то схватит его,
как дернет по комнате, а мой-то кричит: «Не виноват, за чужую вину терплю!» Так, веришь ли, все мы
как были, так и покатились со смеху…
Все мы привскочили с кресел, но опять неожиданность: послышался шум многих шагов, значило, что хозяйка возвратилась не
одна, а это действительно было уже несколько странно, так
как сама она назначила нам этот час.
И вот во время уже проповеди подкатила к собору
одна дама на легковых извозчичьих дрожках прежнего фасона, то есть на которых дамы могли сидеть только сбоку, придерживаясь за кушак извозчика и колыхаясь от толчков экипажа,
как полевая былинка от ветра. Эти ваньки в нашем городе до сих пор еще разъезжают. Остановясь у угла собора, — ибо у врат стояло множество экипажей и даже жандармы, — дама соскочила с дрожек и подала ваньке четыре копейки серебром.
Один бог знает глубину сердец, но полагаю, что Варвара Петровна даже с некоторым удовольствием приостановилась теперь в самых соборных вратах, зная, что мимо должна сейчас же пройти губернаторша, а затем и все, и «пусть сама увидит,
как мне всё равно, что бы она там ни подумала и что бы ни сострила еще насчет тщеславия моей благотворительности.
Одним словом, всему городу вдруг ясно открылось, что это не Юлия Михайловна пренебрегала до сих пор Варварой Петровной и не сделала ей визита, а сама Варвара Петровна, напротив, «держала в границах Юлию Михайловну, тогда
как та пешком бы, может, побежала к ней с визитом, если бы только была уверена, что Варвара Петровна ее не прогонит». Авторитет Варвары Петровны поднялся до чрезвычайности.
— Знаешь что, друг мой Прасковья Ивановна, ты, верно, опять что-нибудь вообразила себе, с тем вошла сюда. Ты всю жизнь
одним воображением жила. Ты вот про пансион разозлилась; а помнишь,
как ты приехала и весь класс уверила, что за тебя гусар Шаблыкин посватался, и
как madame Lefebure тебя тут же изобличила во лжи. А ведь ты и не лгала, просто навоображала себе для утехи. Ну, говори: с чем ты теперь? Что еще вообразила, чем недовольна?
Но
одною рукой возьмет, а другою протянет вам уже двадцать рублей, в виде пожертвования в
один из столичных комитетов благотворительности, где вы, сударыня, состоите членом… так
как и сами вы, сударыня, публиковались в «Московских ведомостях», что у вас состоит здешняя, по нашему городу, книга благотворительного общества, в которую всякий может подписываться…
— А в
каких деньгах, позвольте вас спросить, полученных будто бы от Николая Всеволодовича и будто бы вам недоданных, вы осмелились обвинить
одно лицо, принадлежащее к моему дому?
Я особенно припоминаю ее в то мгновение: сперва она побледнела, но вдруг глаза ее засверкали. Она выпрямилась в креслах с видом необычной решимости. Да и все были поражены. Совершенно неожиданный приезд Николая Всеволодовича, которого ждали у нас разве что через месяц, был странен не
одною своею неожиданностью, а именно роковым каким-то совпадением с настоящею минутой. Даже капитан остановился
как столб среди комнаты, разинув рот и с ужасно глупым видом смотря на дверь.
Но
одно поразило меня: прежде хоть и считали его красавцем, но лицо его действительно «походило на маску»,
как выражались некоторые из злоязычных дам нашего общества.
Одним словом, положим, всё это с его стороны баловство, фантазия преждевременно уставшего человека, — пусть даже, наконец,
как говорил Кириллов, это был новый этюд пресыщенного человека с целью узнать, до чего можно довести сумасшедшую калеку.
— Нет, это было нечто высшее чудачества и, уверяю вас, нечто даже святое! Человек гордый и рано оскорбленный, дошедший до той «насмешливости», о которой вы так метко упомянули, —
одним словом, принц Гарри,
как великолепно сравнил тогда Степан Трофимович и что было бы совершенно верно, если б он не походил еще более на Гамлета, по крайней мере по моему взгляду.
— Боже, да ведь он хотел сказать каламбур! — почти в ужасе воскликнула Лиза. — Маврикий Николаевич, не смейте никогда пускаться на этот путь! Но только до
какой же степени вы эгоист! Я убеждена, к чести вашей, что вы сами на себя теперь клевещете; напротив; вы с утра до ночи будете меня тогда уверять, что я стала без ноги интереснее!
Одно непоправимо — вы безмерно высоки ростом, а без ноги я стану премаленькая,
как же вы меня поведете под руку, мы будем не пара!
Женюсь, дескать, по грехам, или из-за чужих грехов, или
как у него там, —
одним словом, «грехи».
Затем, прежде всех криков, раздался
один страшный крик. Я видел,
как Лизавета Николаевна схватила было свою мама за плечо, а Маврикия Николаевича за руку и раза два-три рванула их за собой, увлекая из комнаты, но вдруг вскрикнула и со всего росту упала на пол в обмороке. До сих пор я
как будто еще слышу,
как стукнулась она о ковер затылком.
Но на первом плане все-таки стоял обморок Лизаветы Николаевны, и этим интересовался «весь свет», уже по тому
одному, что дело прямо касалось Юлии Михайловны,
как родственницы Лизаветы Николаевны и ее покровительницы.
Он держал себя
как никогда прежде, стал удивительно молчалив, даже не написал ни
одного письма Варваре Петровне с самого воскресенья, что я счел бы чудом, а главное, стал спокоен.
Один седой бурбон капитан сидел, сидел, всё молчал, ни слова не говорил, вдруг становится среди комнаты и, знаете, громко так,
как бы сам с собой: «Если бога нет, то
какой же я после того капитан?» Взял фуражку, развел руки и вышел.
Ах,
как кстати: здесь в городе и около бродит теперь
один Федька Каторжный, беглый из Сибири, представьте, мой бывший дворовый человек, которого папаша лет пятнадцать тому в солдаты упек и деньги взял.
— Я, конечно, понимаю застрелиться, — начал опять, несколько нахмурившись, Николай Всеволодович, после долгого, трехминутного задумчивого молчания, — я иногда сам представлял, и тут всегда какая-то новая мысль: если бы сделать злодейство или, главное, стыд, то есть позор, только очень подлый и… смешной, так что запомнят люди на тысячу лет и плевать будут тысячу лет, и вдруг мысль: «
Один удар в висок, и ничего не будет».
Какое дело тогда до людей и что они будут плевать тысячу лет, не так ли?
—
Одни и те же!
Одни и те же с начала веков, и никаких других никогда! — подхватил Кириллов с сверкающим взглядом,
как будто в этой идее заключалась чуть не победа.