Неточные совпадения
Птенца еще с самого
начала переслали в Россию, где он и воспитывался всё
время на руках каких-то отдаленных теток, где-то в глуши.
En un mot, я вот прочел, что какой-то дьячок в одной из наших заграничных церквей, — mais c’est très curieux, [однако это весьма любопытно (фр.).] — выгнал, то есть выгнал буквально, из церкви одно замечательное английское семейство, les dames charmantes, [прелестных дам (фр.).] пред самым
началом великопостного богослужения, — vous savez ces chants et le livre de Job… [вы знаете эти псалмы и книгу Иова (фр.).] — единственно под тем предлогом, что «шататься иностранцам по русским церквам есть непорядок и чтобы приходили в показанное
время…», и довел до обморока…
Обыкновенно прежде, когда мы сходились наедине и он
начинал мне жаловаться, то всегда почти, после некоторого
времени, приносилась бутылочка и становилось гораздо утешнее.
Все наши еще с самого
начала были официально предуведомлены о том, что Степан Трофимович некоторое
время принимать не будет и просит оставить его в совершенном покое.
Лицо у него было сердитое, и странно мне было, что он сам заговорил. Обыкновенно случалось прежде, всегда, когда я заходил к нему (впрочем, очень редко), что он нахмуренно садился в угол, сердито отвечал и только после долгого
времени совершенно оживлялся и
начинал говорить с удовольствием. Зато, прощаясь, опять, всякий раз, непременно нахмуривался и выпускал вас, точно выживал от себя своего личного неприятеля.
Он вдруг встал, повернулся к своему липовому письменному столу и
начал на нем что-то шарить. У нас ходил неясный, но достоверный слух, что жена его некоторое
время находилась в связи с Николаем Ставрогиным в Париже и именно года два тому назад, значит, когда Шатов был в Америке, — правда, уже давно после того, как оставила его в Женеве. «Если так, то зачем же его дернуло теперь с именем вызваться и размазывать?» — подумалось мне.
— Где вы живете? Неужели никто, наконец, не знает, где она живет? — снова нетерпеливо оглянулась кругом Варвара Петровна. Но прежней кучки уже не было; виднелись всё знакомые, светские лица, разглядывавшие сцену, одни с строгим удивлением, другие с лукавым любопытством и в то же
время с невинною жаждой скандальчика, а третьи
начинали даже посмеиваться.
Прежде всего упомяну, что в последние две-три минуты Лизаветой Николаевной овладело какое-то новое движение; она быстро шепталась о чем-то с мама и с наклонившимся к ней Маврикием Николаевичем. Лицо ее было тревожно, но в то же
время выражало решимость. Наконец встала с места, видимо торопясь уехать и торопя мама, которую
начал приподымать с кресел Маврикий Николаевич. Но, видно, не суждено им было уехать, не досмотрев всего до конца.
Повторю, эти слухи только мелькнули и исчезли бесследно, до
времени, при первом появлении Николая Всеволодовича; но замечу, что причиной многих слухов было отчасти несколько кратких, но злобных слов, неясно и отрывисто произнесенных в клубе недавно возвратившимся из Петербурга отставным капитаном гвардии Артемием Павловичем Гагановым, весьма крупным помещиком нашей губернии и уезда, столичным светским человеком и сыном покойного Павла Павловича Гаганова, того самого почтенного старшины, с которым Николай Всеволодович имел, четыре с лишком года тому назад, то необычайное по своей грубости и внезапности столкновение, о котором я уже упоминал прежде, в
начале моего рассказа.
Тоже и без вестей пробыть не мог во всё
время; но лишь только я, оставляя факты? переходил к сути дела и высказывал какие-нибудь предположения, то он тотчас же
начинал махать на меня руками, чтоб я перестал.
— Ни один народ, —
начал он, как бы читая по строкам и в то же
время продолжая грозно смотреть на Ставрогина, — ни один народ еще не устраивался на
началах науки и разума; не было ни разу такого примера, разве на одну минуту, по глупости.
Еще в детстве его, в той специальной военной школе для более знатных и богатых воспитанников, в которой он имел честь
начать и кончить свое образование, укоренились в нем некоторые поэтические воззрения: ему понравились замки, средневековая жизнь, вся оперная часть ее, рыцарство; он чуть не плакал уже тогда от стыда, что русского боярина
времен Московского царства царь мог наказывать телесно, и краснел от сравнений.
— То есть, видишь ли, она хочет назначить тебе день и место для взаимного объяснения; остатки вашего сентиментальничанья. Ты с нею двадцать лет кокетничал и приучил ее к самым смешным приемам. Но не беспокойся, теперь уж совсем не то; она сама поминутно говорит, что теперь только
начала «презирать». Я ей прямо растолковал, что вся эта ваша дружба есть одно только взаимное излияние помой. Она мне много, брат, рассказала; фу, какую лакейскую должность исполнял ты всё
время. Даже я краснел за тебя.
Зато вдруг
начинал временами дыбиться из-за «совершенных пустяков» и удивлял Юлию Михайловну.
— Господа, — возвысил вдруг голос Виргинский, — если бы кто пожелал
начать о чем-нибудь более идущем к делу или имеет что заявить, то я предлагаю приступить, не теряя
времени.
— Господа, коли так, —
начал выбранный Виргинский, — то я предлагаю давешнее первоначальное мое предложение: если бы кто пожелал
начать о чем-нибудь более идущем к делу или имеет что заявить, то пусть приступит, не теряя
времени.
Пускай до поры до
времени en amis [на дружеских
началах (фр.).]…
— Наше супружество состояло лишь в том, что вы все
время, ежечасно доказывали мне, что я ничтожен, глуп и даже подл, а я всё
время, ежечасно и унизительно принужден был доказывать вам, что я не ничтожен, совсем не глуп и поражаю всех своим благородством, — ну не унизительно ли это с обеих сторон?» Тут он
начал скоро и часто топотать по ковру обеими ногами, так что Юлия Михайловна принуждена была приподняться с суровым достоинством.
Не доезжая городского валу, «они мне велели снова остановить, вышли из экипажа и прошли через дорогу в поле; думал, что по какой ни есть слабости, а они стали и
начали цветочки рассматривать и так
время стояли, чудно, право, совсем уже я усумнился».
— Cher monsieur Karmazinoff, [Дорогой господин Кармазинов (фр.).] — заговорил Степан Трофимович, картинно усевшись на диване и
начав вдруг сюсюкать не хуже Кармазинова, — cher monsieur Karmazinoff, жизнь человека нашего прежнего
времени и известных убеждений, хотя бы и в двадцатипятилетний промежуток, должна представляться однообразною…
Во-первых, с самого
начала в публике укрепился слух о завтраке, сейчас после литературного утра или даже во
время оного, при нарочно устроенном для того перерыве, — о завтраке, разумеется, даровом, входящем в программу, и с шампанским.
Эти дикари, только лишь вступали в залу, тотчас же в одно слово (точно их подучили) осведомлялись, где буфет, и, узнав, что нет буфета, безо всякой политики и с необычною до сего
времени у нас дерзостию
начинали браниться.
Андрей Антонович всё
время кадрили смотрел на танцующих с каким-то гневливым недоумением, а когда начались отзывы в публике,
начал беспокойно озираться кругом.
— Marie, она велела тебе погодить спать некоторое
время, хотя это, я вижу, ужасно трудно… — робко
начал Шатов. — Я тут у окна посижу и постерегу тебя, а?
— Со вчерашнего вечера я обдумал дело, —
начал он уверенно и методически, по-всегдашнему (и мне кажется, если бы под ним провалилась земля, то он и тут не усилил бы интонации и не изменил бы ни одной йоты в методичности своего изложения), — обдумав дело, я решил, что замышляемое убийство есть не только потеря драгоценного
времени, которое могло бы быть употреблено более существенным и ближайшим образом, но сверх того представляет собою то пагубное уклонение от нормальной дороги, которое всегда наиболее вредило делу и на десятки лет отклоняло успехи его, подчиняясь влиянию людей легкомысленных и по преимуществу политических, вместо чистых социалистов.
— В наше греховное
время, — плавно
начал священник, с чашкой чая в руках, — вера во всевышнего есть единственное прибежище рода человеческого во всех скорбях и испытаниях жизни, равно как в уповании вечного блаженства, обетованного праведникам…
На вопрос: для чего было сделано столько убийств, скандалов и мерзостей? — он с горячею торопливостью ответил, что «для систематического потрясения основ, для систематического разложения общества и всех
начал; для того, чтобы всех обескуражить и изо всего сделать кашу и расшатавшееся таким образом общество, болезненное и раскисшее, циническое и неверующее, но с бесконечною жаждой какой-нибудь руководящей мысли и самосохранения, — вдруг взять в свои руки, подняв знамя бунта и опираясь на целую сеть пятерок, тем
временем действовавших, вербовавших и изыскивавших практически все приемы и все слабые места, за которые можно ухватиться».