Неточные совпадения
В одном сатирическом английском романе прошлого столетия некто Гулливер, возвратясь из страны лилипутов, где люди были всего в какие-нибудь два вершка росту, до того приучился считать себя между ними великаном,
что, и ходя по улицам Лондона, невольно кричал прохожим и экипажам, чтоб они пред ним сворачивали и остерегались, чтоб он как-нибудь их не раздавил, воображая,
что он всё еще великан,
а они маленькие.
Наконец, сцена опять переменяется, и является дикое место,
а между утесами бродит один цивилизованный молодой человек, который срывает и сосет какие-то травы, и на вопрос феи: зачем он сосет эти травы? — ответствует,
что он, чувствуя в себе избыток жизни, ищет забвения и находит его в соке этих трав; но
что главное желание его — поскорее потерять ум (желание, может быть, и излишнее).
Но хотя и на боку,
а воплощенность укоризны сохранялась и в лежачем положении, — надо отдать справедливость, тем более
что для губернии было и того достаточно.
А по правде, ужасно любил сразиться в карточки, за
что, и особенно в последнее время, имел частые и неприятные стычки с Варварой Петровной, тем более
что постоянно проигрывал.
Замечу лишь,
что это был человек даже совестливый (то есть иногда),
а потому часто грустил.
Есть дружбы странные: оба друга один другого почти съесть хотят, всю жизнь так живут,
а между тем расстаться не могут. Расстаться даже никак нельзя: раскапризившийся и разорвавший связь друг первый же заболеет и, пожалуй, умрет, если это случится. Я положительно знаю,
что Степан Трофимович несколько раз, и иногда после самых интимных излияний глаз на глаз с Варварой Петровной, по уходе ее вдруг вскакивал с дивана и начинал колотить кулаками в стену.
Но вот
что случалось почти всегда после этих рыданий: назавтра он уже готов был распять самого себя за неблагодарность; поспешно призывал меня к себе или прибегал ко мне сам, единственно чтобы возвестить мне,
что Варвара Петровна «ангел чести и деликатности,
а он совершенно противоположное».
Он не только ко мне прибегал, но неоднократно описывал всё это ей самой в красноречивейших письмах и признавался ей, за своею полною подписью,
что не далее как, например, вчера он рассказывал постороннему лицу,
что она держит его из тщеславия, завидует его учености и талантам; ненавидит его и боится только выказать свою ненависть явно, в страхе, чтоб он не ушел от нее и тем не повредил ее литературной репутации;
что вследствие этого он себя презирает и решился погибнуть насильственною смертью,
а от нее ждет последнего слова, которое всё решит, и пр., и пр., всё в этом роде.
Мало-помалу она так его вымуштровала,
что он уже и сам не смел напоминать о вчерашнем,
а только заглядывал ей некоторое время в глаза.
Разве через неделю, через месяц, или даже через полгода, в какую-нибудь особую минуту, нечаянно вспомнив какое-нибудь выражение из такого письма,
а затем и всё письмо, со всеми обстоятельствами, он вдруг сгорал от стыда и до того, бывало, мучился,
что заболевал своими припадками холерины.
Крикнул он негромко и даже изящно; даже, может быть, восторг был преднамеренный,
а жест нарочно заучен пред зеркалом, за полчаса пред чаем; но, должно быть, у него что-нибудь тут не вышло, так
что барон позволил себе чуть-чуть улыбнуться, хотя тотчас же необыкновенно вежливо ввернул фразу о всеобщем и надлежащем умилении всех русских сердец ввиду великого события.
Но, несмотря на мечту о галлюцинации, он каждый день, всю свою жизнь, как бы ждал продолжения и, так сказать, развязки этого события. Он не верил,
что оно так и кончилось!
А если так, то странно же он должен был иногда поглядывать на своего друга.
Она тотчас же влюбилась в портрет, по обыкновению всех девочек в пансионах, влюбляющихся во
что ни попало,
а вместе и в своих учителей, преимущественно чистописания и рисования.
Но любопытны в этом не свойства девочки,
а то,
что даже и в пятьдесят лет Варвара Петровна сохраняла эту картинку в числе самых интимных своих драгоценностей, так
что и Степану Трофимовичу, может быть, только поэтому сочинила несколько похожий на изображенный на картинке костюм.
Чтобы развлечь его,
а вместе для подновления славы, она свозила его тогда в Москву, где у ней было несколько изящных литературных и ученых знакомств; но оказалось,
что и Москва неудовлетворительна.
А это-то и смущало: никак невозможно было примениться и в точности узнать,
что именно означали эти идеи?
Замечу от себя,
что действительно у многих особ в генеральских чинах есть привычка смешно говорить: «Я служил государю моему…», то есть точно у них не тот же государь, как и у нас, простых государевых подданных,
а особенный, ихний.
Всего трогательнее было то,
что из этих пяти человек наверное четверо не имели при этом никакой стяжательной цели,
а хлопотали только во имя «общего дела».
Что же касается до Andrejeff, то есть Андреева, то это был просто-запросто наш здешний купец, лавочник, большой чудак, археолог-самоучка, страстный собиратель русских древностей, иногда пикировавшийся со Степаном Трофимовичем познаниями,
а главное, в направлении.
Супруга его трепетала при одной мысли не угодить Варваре Петровне,
а поклонение губернского общества дошло до того,
что напоминало даже нечто греховное.
К Варваре Петровне опять не обратился за помощию,
а пробивался
чем бог пошлет; занимался и у купцов.
Липутин очень укорял его потом за то,
что он не отвергнул тогда с презрением эти сто рублей, как от бывшей его деспотки помещицы, и не только принял,
а еще благодарить потащился.
Липутин тотчас же согласился, но заметил,
что покривить душой и похвалить мужичков все-таки было тогда необходимо для направления;
что даже дамы высшего общества заливались слезами, читая «Антона Горемыку»,
а некоторые из них так даже из Парижа написали в Россию своим управляющим, чтоб от сей поры обращаться с крестьянами как можно гуманнее.
За учителя-немца хвалю; но вероятнее всего,
что ничего не случилось и ничего такого не зародилось,
а идет всё как прежде шло, то есть под покровительством божиим.
— Нельзя любить то,
чего не знаешь,
а они ничего в русском народе не смыслили!
Обыкновенно, проговорив подобный монолог (
а с ним это часто случалось), Шатов схватывал свой картуз и бросался к дверям, в полной уверенности,
что уж теперь всё кончено и
что он совершенно и навеки порвал свои дружеские отношения к Степану Трофимовичу. Но тот всегда успевал остановить его вовремя.
Мальчику было тогда лет восемь,
а легкомысленный генерал Ставрогин, отец его, жил в то время уже в разлуке с его мамашей, так
что ребенок возрос под одним только ее попечением.
Но во всяком случае хорошо было,
что птенца и наставника, хоть и поздно,
а развели в разные стороны.
Ответы не замедлили; скоро было получено роковое известие,
что принц Гарри имел почти разом две дуэли, кругом был виноват в обеих, убил одного из своих противников наповал,
а другого искалечил и вследствие таковых деяний был отдан под суд.
В городе постоянно говорили,
что управляет губернией не он,
а Варвара Петровна.
Все мы, близкие, понимали, —
а Степан Трофимович чувствительнее всех нас, —
что сын явился пред нею теперь как бы в виде новой надежды и даже в виде какой-то новой мечты.
—
А они против этого приказали вам отвечать-с, — еще бойчее подхватила Агафья, —
что они и без вас про то знают и вам того же желают.
— Уж не знаю, каким это манером узнали-с,
а когда я вышла и уж весь проулок прошла, слышу, они меня догоняют без картуза-с: «Ты, говорят, Агафьюшка, если, по отчаянии, прикажут тебе: “Скажи, дескать, своему барину,
что он умней во всем городе”, так ты им тотчас на то не забудь: “Сами оченно хорошо про то знаем-с и вам того же самого желаем-с…”»
В зале, куда вышел он принять на этот раз Николая Всеволодовича (в другие разы прогуливавшегося, на правах родственника, по всему дому невозбранно), воспитанный Алеша Телятников, чиновник,
а вместе с тем и домашний у губернатора человек, распечатывал в углу у стола пакеты;
а в следующей комнате, у ближайшего к дверям залы окна, поместился один заезжий, толстый и здоровый полковник, друг и бывший сослуживец Ивана Осиповича, и читал «Голос», разумеется не обращая никакого внимания на то,
что происходило в зале; даже и сидел спиной.
Алеша и полковник еще не успели ничего понять, да им и не видно было и до конца казалось,
что те шепчутся;
а между тем отчаянное лицо старика их тревожило. Они смотрели выпуча глаза друг на друга, не зная, броситься ли им на помощь, как было условлено, или еще подождать. Nicolas заметил, может быть, это и притиснул ухо побольнее.
Право, некоторые у нас так и остались в уверенности,
что негодяй просто насмеялся над всеми,
а болезнь — это что-нибудь так.
—
А таким образом, — засмеялся Липутин, —
что ведь и я вас за умного человека почитаю,
а потому и ответ ваш заране мог предузнать.
— За умнейшего и за рассудительнейшего,
а только вид такой подал, будто верю про то,
что вы не в рассудке… Да и сами вы о моих мыслях немедленно тогда догадались и мне, чрез Агафью, патент на остроумие выслали.
— Во всяком случае, у вас очень забавное настроение мыслей, — продолжал Nicolas, —
а про Агафью я, разумеется, понимаю,
что вы ее обругать меня присылали.
О будущей губернаторше (которую ждали у нас только к осени) повторяли,
что она хотя, слышно, и гордячка, но зато уже настоящая аристократка,
а не то
что «какая-нибудь наша несчастная Варвара Петровна».
— Так я и знала! Я в Швейцарии еще это предчувствовала! — раздражительно вскричала она. — Теперь вы будете не по шести,
а по десяти верст ходить! Вы ужасно опустились, ужасно, уж-жасно! Вы не то
что постарели, вы одряхлели… вы поразили меня, когда я вас увидела давеча, несмотря на ваш красный галстук… quelle idée rouge! [
что за дикая выдумка! (фр.)] Продолжайте о фон Лембке, если в самом деле есть
что сказать, и кончите когда-нибудь, прошу вас; я устала.
— Пятью. Мать ее в Москве хвост обшлепала у меня на пороге; на балы ко мне, при Всеволоде Николаевиче, как из милости напрашивалась.
А эта, бывало, всю ночь одна в углу сидит без танцев, со своею бирюзовою мухой на лбу, так
что я уж в третьем часу, только из жалости, ей первого кавалера посылаю. Ей тогда двадцать пять лет уже было,
а ее всё как девчонку в коротеньком платьице вывозили. Их пускать к себе стало неприлично.
— Я вам говорю, я приехала и прямо на интригу наткнулась, Вы ведь читали сейчас письмо Дроздовой,
что могло быть яснее?
Что же застаю? Сама же эта дура Дроздова, — она всегда только дурой была, — вдруг смотрит вопросительно: зачем, дескать, я приехала? Можете представить, как я была удивлена! Гляжу,
а тут финтит эта Лембке и при ней этот кузен, старика Дроздова племянник, — всё ясно! Разумеется, я мигом всё переделала и Прасковья опять на моей стороне, но интрига, интрига!
— Не будучи Бисмарком, я способна, однако же, рассмотреть фальшь и глупость, где встречу. Лембке — это фальшь,
а Прасковья — глупость. Редко я встречала более раскисшую женщину, и вдобавок ноги распухли, и вдобавок добра.
Что может быть глупее глупого добряка?
— Но теперь уже не enfant,
а женщина, и женщина с характером. Благородная и пылкая, и люблю в ней,
что матери не спускает, доверчивой дуре. Тут из-за этого кузена чуть не вышла история.
— К такому,
что не мы одни с вами умнее всех на свете,
а есть и умнее нас.
— Так я и думала…
что не вы! Почему вы сами никогда так не скажете, так коротко и метко,
а всегда так длинно тянете? Это гораздо лучше,
чем давеча про административный восторг…
Я бы желала, чтоб эти люди чувствовали к вам уважение, потому
что они пальца вашего, вашего мизинца не стоят,
а вы как себя держите?
— Вы это про Дашу?
Что это вам вздумалось? — любопытно поглядела на него Варвара Петровна. — Здорова, у Дроздовых оставила… Я в Швейцарии что-то про вашего сына слышала, дурное,
а не хорошее.
Но, однако, должен еще раз засвидетельствовать,
что подозрений на Дашу у ней к утру никаких не осталось,
а по правде, никогда и не начиналось; слишком она была в ней уверена.