Неточные совпадения
Критика отнеслась к автору с уважением, называла его беспрестанно автором «Своих людей» и даже заметила,
что обращает на него
такое внимание более за первую его комедию, нежели за вторую, которую все признали слабее первой.
Но народность эта была
так неловко вытащена на сцену по поводу Любима Торцова и
так сплетена с ним,
что критика, неблагоприятная Островскому, не преминула воспользоваться этим обстоятельством, высунула язык неловким хвалителям и начала дразнить их: «
Так ваше новое слово — в Торцове, в Любиме Торцове, в пьянице Торцове!
Так, напр., за «Доходное место» упрекнули его в том,
что выведенные им взяточники не довольно омерзительны; за «Воспитанницу» осудили,
что лица, в ней изображенные, слишком уж омерзительны.
За «Бедную невесту», «Не в свои сани не садись», «Бедность не порок» и «Не
так живи, как хочется» Островскому приходилось со всех сторон выслушивать замечания,
что он пожертвовал выполнением пьесы для своей основной задачи, и за те же произведения привелось автору слышать советы вроде того, чтобы он не довольствовался рабской подражательностью природе, а постарался расширить свой умственный горизонт.
«Стало быть, была какая-нибудь причина?» Может быть, действительно Островский
так часто изменяет свое направление,
что его характер до сих пор еще не мог определиться?
Как человек, действительно знающий и любящий русскую народность, Островский действительно подал славянофилам много поводов считать его «своим», а они воспользовались этим
так неумеренно,
что дали противной партии весьма основательный повод считать его врагом европейского образования и писателем ретроградного направления.
С другой стороны — навязывать автору свой собственный образ мыслей тоже не нужно, да и неудобно (разве при
такой отваге, какую выказал критик «Атенея», г. Н. П. Некрасов, из Москвы): теперь уже для всякого читателя ясно,
что Островский не обскурант, не проповедник плетки как основания семейной нравственности, не поборник гнусной морали, предписывающей терпение без конца и отречение от прав собственной личности, — равно как и не слепой, ожесточенный пасквилянт, старающийся во
что бы то ни стало выставить на позор грязные пятна русской жизни.
Тот же критик решил (очень энергически),
что в драме «Не
так живи, как хочется» Островский проповедует, будто «полная покорность воле старших, слепая вера в справедливость исстари предписанного закона и совершенное отречение от человеческой свободы, от всякого притязания на право заявить свои человеческие чувства гораздо лучше,
чем самая мысль, чувство и свободная воля человека».
А если, уже после этого объяснения, окажется,
что наши впечатления ошибочны,
что результаты их вредны или
что мы приписываем автору то,
чего в нем нет, — тогда пусть критика займется разрушением наших заблуждений, но опять-таки на основании того,
что дает нам сам автор».
Признавая
такие требования вполне справедливыми, мы считаем за самое лучшее — применить к произведениям Островского критику реальную, состоящую в обозрении того,
что нам дают его произведения.
Конечно, мы не отвергаем того,
что лучше было бы, если бы Островский соединил в себе Аристофана, Мольера и Шекспира; но мы знаем,
что этого нет,
что это невозможно, и все-таки признаем Островского замечательным писателем в нашей литературе, находя,
что он и сам по себе, как есть, очень недурен и заслуживает нашего внимания и изучения…
Затем критика разбирает, возможно ли и действительно ли
такое лицо; нашедши же,
что оно верно действительности, она переходит к своим собственным соображениям о причинах, породивших его, и т. д.
Были, пожалуй, и
такие ученые, которые занимались опытами, долженствовавшими доказать превращение овса в рожь; были и критики, занимавшиеся доказыванием того,
что если бы Островский такую-то сцену так-то изменил, то вышел бы Гоголь, а если бы такое-то лицо вот
так отделал, то превратился бы в Шекспира…
Но надо полагать,
что такие ученые и критики немного принесли пользы науке и искусству.
В-третьих, по согласию всех критиков, почти все характеры в пьесах Островского совершенно обыденны и не выдаются ничем особенным, не возвышаются над пошлой средою, в которой они поставлены. Это ставится многими в вину автору на том основании,
что такие лица, дескать, необходимо должны быть бесцветными. Но другие справедливо находят и в этих будничных лицах очень яркие типические черты.
Есть, напр., авторы, посвятившие свой талант на воспевание сладострастных сцен и развратных похождений; сладострастие изображается ими в
таком виде,
что если им поверить, то в нем одном только и заключается истинное блаженство человека.
В описании подвигов этих грабителей не было прямой лжи; но они представлены в
таком свете, с
такими восхвалениями, которые ясно свидетельствуют,
что в душе автора, воспевавшего их, не было чувства человеческой правды.
Но художник, руководимый правильными началами в своих общих понятиях, имеет все-таки ту выгоду пред неразвитым или ложно развитым писателем,
что может свободнее предаваться внушениям своей художнической натуры.
Конечно, обвинения его в том,
что он проповедует отречение от свободной воли, идиотское смирение, покорность и т. д., должны быть приписаны всего более недогадливости критиков; но все-таки, значит, и сам автор недостаточно оградил себя от подобных обвинений.
Так точно за лицо Петра Ильича в «Не
так живи, как хочется» автора упрекали,
что он не придал этому лицу той широты натуры, того могучего размаха, какой, дескать, свойствен русскому человеку, особенно в разгуле.
Говорили, — зачем Островский вывел представителем честных стремлений
такого плохого господина, как Жадов; сердились даже на то,
что взяточники у Островского
так пошлы и наивны, и выражали мнение,
что «гораздо лучше было бы выставить на суд публичный тех людей, которые обдуманно и ловко созидают, развивают, поддерживают взяточничество, холопское начало и со всей энергией противятся всем,
чем могут, проведению в государственный и общественный организм свежих элементов».
Такое желание, справедливое в отвлечении, доказывает, однако,
что критик совершенно не умел понять то темное царство, которое изображается у Островского и само предупреждает всякое недоумение о том, отчего такие-то лица пошлы, такие-то положения случайны, такие-то столкновения слабы.
Поверьте,
что если б Островский принялся выдумывать
таких людей и
такие действия, то как бы ни драматична была завязка, как бы ни рельефно были выставлены все характеры пьесы, произведение все-таки в целом осталось бы мертвым и фальшивым.
Так точно и в других случаях: создавать непреклонные драматические характеры, ровно и обдуманно стремящиеся к одной цели, придумывать строго соображенную и тонко веденную интригу — значило бы навязывать русской жизни то,
чего в ней вовсе нет.
Если у нас человек и подличает,
так больше по слабости характера; если сочиняет мошеннические спекуляции,
так больше оттого,
что окружающие его очень уж глупы и доверчивы; если и угнетает других, то больше потому,
что это никакого усилия не стоит,
так все податливы и покорны.
И этот игрок многих еще обыгрывал: другие, стало быть, и трех-то ходов не рассчитывали, а
так только — смотрели на то,
что у них под носом.
По нашему же мнению, для художественного произведения годятся всякие сюжеты, как бы они ни были случайны, и в
таких сюжетах нужно для естественности жертвовать даже отвлеченною логичностью, в полной уверенности,
что жизнь, как и природа, имеет свою логику и
что эта логика, может быть, окажется гораздо лучше той, какую мы ей часто навязываем…
Если они безмолвно и неподвижно переносят ее,
так это потому,
что каждый крик, каждый вздох среди этого смрадного омута захватывает им горло, отдается колючею болью в груди, каждое движение тела, обремененного цепями, грозит им увеличением тяжести и мучительного неудобства их положения.
В их натуре вовсе нет злости, нет и вероломства; но им нужно как-нибудь выплыть, выбиться из гнилого болота, в которое погружены они сильными самодурами; они знают,
что выбраться на свежий воздух, которым
так свободно дышат эти самодуры, можно с помощью обмана и денег; и вот они принимаются хитрить, льстить, надувать, начинают и по мелочи, и большими кушами, но всегда тайком и рывком, закладывать в свой карман чужое добро.
Вот вам первый образчик этой невольной, ненужной хитрости. Как сложилось в Марье Антиповне
такое рассуждение, от каких частных случайностей стала развиваться наклонность к хитрости, —
что нам за дело!..
Мы знаем общую причину
такого настроения, указанную нам очень ясно самим же Островским, и видим,
что Марья Антиповна составляет не исключительное, а самое обыкновенное, почти всегдашнее явление в этом роде.
Матрена Савишна!..» Жена подходит к дверям и спрашивает: «
Что такое?» Муж отвечает: «Здравствуй!
Он говорит,
что жена его, «как разрядится,
так лучше всякой барыни, — вальяжней, ей-богу!
Вот его отзыв: «Чтоб она меня, молодца
такого, да променяла на кого-нибудь, — красавца-то этакого!..» А в
чем его красота?
И если Матрена Савишна потихоньку от мужа ездит к молодым людям в Останкино,
так это, конечно, означает частию и то,
что ее развитие направилось несколько в другую сторону, частию же и то,
что ей уж очень тошно приходится от самодурства мужа.
А
так, покажется ему,
что этот человек еще не больно плут, а вот этот
так уж больно плут.
Быт этого темного царства
так уж сложился,
что вечная вражда господствует между его обитателями.
И
что же сказать против
такого силлогизма?
Нечего и удивляться,
что, рассказывая о том, как недодал денег немцу, представившему счет из магазина, Пузатов рассуждает
так: «А то все ему и отдать? да за
что это?
Но Пузатов сам не любит собственно обмана, обмана без нужды, без надежды на выгоду; не любит, между прочим, и потому,
что в
таком обмане выражается не солидный ум, занятый существенными интересами, а просто легкомыслие, лишенное всякой основательности.
И, к довершению всего, оказывается ведь,
что Самсон Силыч вовсе и не пьян; это
так только показалось Фоминишне.
Видно,
что и он
таки не забыл еще, каково чадочко Самсон Силыч.
У них
такое заведение: коли им
что попало в голову, уж ничем не выбьешь оттедова.
Подхалюзин
так и знает,
что он идет на авось.
А
что касается до потрафленья,
так тут опять немного нужно соображенья: ври о своей покорности, благодарности, о счастии служить
такому человеку, о своем ничтожестве перед ним! — больше ничего и не нужно для того, чтобы ублажить глупого мужика деспотического характера.
А
что он кормил дочь,
так это уж благодеяние, за которое она должна ему отплатить полным отречением от своей воли.
Без малейшей застенчивости он упрекает его в неблагодарности, указывая на
такие факты: «Вспомни то, Лазарь, сколько раз я замечал,
что ты на руку не чист:
что ж?
Стоя в стороне от практической сферы, додумались они до прекрасных вещей; но зато
так и остались негодными для настоящего дела и оказались совершенно ничтожными, когда пришлось им столкнуться кое с
чем и с кое кем в «темном царстве».
Что же касается до тех из обитателей «темного царства», которые имели силу и привычку к делу,
так они все с самого первого шага вступали на
такую дорожку, которая никак уж не могла привести к чистым нравственным убеждениям.
Так точно,
что за беда, если купец обманул честнейшего человека, который никому в жизни ни малейшего зла не сделал.