Неточные совпадения
А между
тем все-таки на Островского падала вся тяжесть обвинения в поклонении Любиму Торцову, во вражде к европейскому просвещению, в обожании нашей допетровской старины и пр.
При последующих произведениях Островского, рядом с упреками за приторность в прикрашивании
той пошлой и бесцветной действительности, из которой брал он сюжеты для своих комедий, слышались также, с одной стороны, восхваления его за самое это прикрашивание,
а с другой — упреки в
том, что он дагерротипически изображает всю грязь жизни.
За «Бедную невесту», «Не в свои сани не садись», «Бедность не порок» и «Не так живи, как хочется» Островскому приходилось со всех сторон выслушивать замечания, что он пожертвовал выполнением пьесы для своей основной задачи, и за
те же произведения привелось автору слышать советы вроде
того, чтобы он не довольствовался рабской подражательностью природе,
а постарался расширить свой умственный горизонт.
Словом — трудно представить себе возможность середины, на которой можно было бы удержаться, чтобы хоть сколько-нибудь согласить требования, в течение десяти лет предъявлявшиеся Островскому разными (
а иногда и
теми же самыми) критиками.
В этих двух противоположных отрывках можно найти ключ к
тому, отчего критика до сих пор не могла прямо и просто взглянуть на Островского как на писателя, изображающего жизнь известной части русского общества,
а все усмотрели на него как на проповедника морали, сообразной с понятиями
той или другой партии.
Но тогда нужно было бы отказаться от желания завербовать его в свои ряды, нужно было бы поставить на второй план свои предубеждения к противной партии, нужно было бы не обращать внимания на самодовольные и довольно наглые выходки противной стороны…
а это было чрезвычайно трудно и для
той, и для другой партии.
Конечно, вольному воля: недавно еще один критик пытался доказать, что основная идея комедии «Не в свои сани не садись» состоит в
том, что безнравственно купчихе лезти замуж за дворянина,
а гораздо благонравнее выйти за ровню, по приказу родительскому.
Каждый читатель с полной основательностью может нам заметить: «Зачем вы убиваетесь над соображениями о
том, что вот тут нужно было бы то-то,
а здесь недостает того-то?
А если, уже после этого объяснения, окажется, что наши впечатления ошибочны, что результаты их вредны или что мы приписываем автору
то, чего в нем нет, — тогда пусть критика займется разрушением наших заблуждений, но опять-таки на основании
того, что дает нам сам автор».
Были, пожалуй, и такие ученые, которые занимались опытами, долженствовавшими доказать превращение овса в рожь; были и критики, занимавшиеся доказыванием
того, что если бы Островский такую-то сцену так-то изменил,
то вышел бы Гоголь,
а если бы такое-то лицо вот так отделал,
то превратился бы в Шекспира…
С половины пьесы он начинает спускать своего героя с
того пьедестала, на котором он является в первых сценах,
а в последнем акте показывает его решительно неспособным к
той борьбе, какую он принял было на себя.
И этот игрок многих еще обыгрывал: другие, стало быть, и трех-то ходов не рассчитывали,
а так только — смотрели на
то, что у них под носом.
Тогда и окажется, что талант одного способен во всей силе проявляться только в уловлении мимолетных впечатлений от тихих явлений природы,
а другому доступны, кроме
того, — и знойная страстность, и суровая энергия, и глубокая дума, возбуждаемая не одними стихийными явлениями, но и вопросами нравственными, интересами общественной жизни.
Комедия Островского не проникает в высшие слои нашего общества,
а ограничивается только средними, и потому не может дать ключа к объяснению многих горьких явлений, в ней изображаемых. Но
тем не менее она легко может наводить на многие аналогические соображения, относящиеся и к
тому быту, которого прямо не касается; это оттого, что типы комедий Островского нередко заключают в себе не только исключительно купеческие или чиновничьи, но и общенародные черты.
Но есть и живучие натуры:
те глубоко внутри себя собирают яд своего недовольства, чтобы при случае выпустить его,
а между
тем неслышно ползут подобно змее, съеживаются, извиваются и перевертываются ужом и жабою…
А между
тем тут же, рядом, только за стеною, идет другая жизнь, светлая, опрятная, образованная…
И точно как после кошмара, даже
те, которые, по-видимому, успели уже освободиться от самодурного гнета и успели возвратить себе чувство и сознание, — и
те все еще не могут найтись хорошенько в своем новом положении и, не поняв ни настоящей образованности, ни своего призвания, не умеют удержать и своих прав, не решаются и приняться за дело,
а возвращаются опять к
той же покорности судьбе или к темным сделкам с ложью и самодурством.
Тут все в войне: жена с мужем — за его самовольство, муж с женой — за ее непослушание или неугождение; родители с детьми — за
то, что дети хотят жить своим умом; дети с родителями — за
то, что им не дают жить своим умом; хозяева с приказчиками, начальники с подчиненными воюют за
то, что одни хотят все подавить своим самодурством,
а другие не находят простора для самых законных своих стремлений; деловые люди воюют из-за
того, чтобы другой не перебил у них барышей их деятельности, всегда рассчитанной на эксплуатацию других; праздные шатуны бьются, чтобы не ускользнули от них
те люди, трудами которых они задаром кормятся, щеголяют и богатеют.
А между
тем во всех законодательствах есть наказания и за обман, и за грабеж, и за убийство.
А между
тем, какие смягчающие обстоятельства имеются, например, для венгерца или славянина, идущего на войну против итальянцев для
того, чтобы Австрия могла по-прежнему угнетать их?
Но Липочка очень бесцеремонно говорит: «У маменьки семь пятниц на неделе; тятенька — как не пьян, так молчит,
а как пьян, так прибьет,
того и гляди…
А что касается до потрафленья, так тут опять немного нужно соображенья: ври о своей покорности, благодарности, о счастии служить такому человеку, о своем ничтожестве перед ним! — больше ничего и не нужно для
того, чтобы ублажить глупого мужика деспотического характера.
В том-то и дело, что наша жизнь вовсе не способствует выработке каких-нибудь убеждений,
а если у кого они и заведутся,
то не дает применять их.
Приложите
то же самое к помещику, к чиновнику «темного царства», к кому хотите, — выйдет все
то же: все в военном положении, и никого совесть не мучит за обман и присвоение чужого оттого именно, что ни у кого нет нравственных убеждений,
а все живут сообразно с обстоятельствами.
Только о «суде владычнем» вспоминает он; но и это так, больше для формы: «второе пришествие» играет здесь роль не более
той, какую дает Большов и «милосердию божию» в известной фразе своей: «Бонапарт Бонапартом,
а мы пуще всего надеемся на милосердие божие, да и не о
том теперь речь».
Именно, — не о
том теперь речь: Большова занимаем не суд на втором пришествии, который еще когда-то будет,
а предстоящие хлопоты по делу.
Надуть разом, с рывка, хотя бы и самым бессовестным образом, — это ему ничего; но, думать, соображать, подготовлять обман долгое время, подводить всю эту механику — на такую хроническую бессовестность его не станет, и не станет вовсе не потому, чтобы в нем мало было бессовестности и лукавства, —
то и другое находится в нем с избытком, —
а просто потому, что он не привык серьезно думать о чем-нибудь.
Он сам это сознает и в горькую минуту даже высказывает Рисположенскому: «То-то вот и беда, что наш брат, купец, дурак, — ничего он не понимает,
а таким пиявкам, как ты, это и на руку».
А между
тем его теперешнее положение, да и самая натура его, не сломившаяся окончательно под гнетом,
а сохранившая в себе дух противоречия, требует теперь самобытности, которая и выражается в упрямстве и произволе.
Но если мы вздумаем сравнивать Лира с Большовым,
то найдем, что один из них с ног до головы король британский,
а другой — русский купец; в одном все грандиозно и роскошно, в другом все хило, мелко, все рассчитано на медные деньги.
Смотря на него, мы сначала чувствуем ненависть к этому беспутному деспоту; но, следя за развитием драмы, все более примиряемся с ним как с человеком и оканчиваем
тем, что исполняемся негодованием и жгучею злобой уже не к нему,
а за него и за целый мир — к
тому дикому, нечеловеческому положению, которое может доводить до такого беспутства даже людей, подобных Лиру.
Вот что у него на первом плане;
а на втором является в его мыслях Иверская, но и
то ненадолго: воспоминание о ней тотчас сменяется у него опасением, чтобы в Сибирь не угодить.
Комизм этой тирады возвышается еще более предыдущим и дальнейшим разговором, в котором Подхалюзин равнодушно и ласково отказывается платить за Большова более десяти копеек,
а Большов —
то попрекает его неблагодарностью,
то грозит ему Сибирью, напоминая, что им обоим один конец,
то спрашивает его и дочь, есть ли в них христианство,
то выражает досаду на себя за
то, что опростоволосился, и приводит пословицу: «Сама себя раба бьет, коль ее чисто жнет», —
то, наконец, делает юродивое обращение к дочери: «Ну, вот вы теперь будете богаты, заживете по-барски; по гуляньям это, по балам, — дьявола тешить!
«Потомят года полтора в яме-то, да каждую неделю будут с солдатом по улицам водить,
а еще,
того гляди, в острог переместят, так рад будешь и полтину дать».
А мораль, которую выводит для себя Большов из всей своей истории, — высший пункт, до которого мог он подняться в своем нравственном развитии: «Не гонись за большим, будь доволен
тем, что есть;
а за большим погонишься, и последнее отнимут!» Какую степень нравственного достоинства указывают нам эти слова!
А когда наворует денег побольше,
то и сам, конечно, примется командовать так же беспутно и жестоко, как и им командовали.
Он, как и все прочие, сбит с толку военным положением всего «темного царства»; обман свой он обдумывает не как обман,
а как ловкую и, в сущности, справедливую, хотя юридически и незаконную штуку; прямой же неправды он не любит: свахе он обещал две тысячи и дает ей сто целковых, упираясь на
то, что ей не за что давать более.
А за исключением
того, что осталось в Липочке, как след давившего ее деспотизма, она ничуть не хуже большей части наших барышень не только в купеческом, но даже и в дворянском сословии.
Вообще, чем можно возмущаться в «Своих людях?» Не людьми и не частными их поступками,
а разве
тем печальным бессмыслием, которое тяготеет над всем их бытом.
Но автор комедии вводит нас в самый домашний быт этих людей, раскрывает перед нами их душу, передает их логику, их взгляд на вещи, и мы невольно убеждаемся, что тут нет ни злодеев, ни извергов,
а всё люди очень обыкновенные, как все люди, и что преступления, поразившие нас, суть вовсе не следствия исключительных натур, по своей сущности наклонных к злодейству,
а просто неизбежные результаты
тех обстоятельств, посреди которых начинается и проходит жизнь людей, обвиняемых нами.
Но беда в
том, что под влиянием самодурства самые честные люди мельчают и истомляются в рабской бездеятельности,
а делом занимаются только люди, в которых собственно человечные стороны характера наименее развиты.
Но чтобы выйти из подобной борьбы непобежденным, — для этого мало и всех исчисленных нами достоинств: нужно еще иметь железное здоровье и — главное — вполне обеспеченное состояние,
а между
тем, по устройству «темного царства», — все его зло, вся его ложь тяготеет страданиями и лишениями именно только над
теми, которые слабы, изнурены и не обеспечены в жизни; для людей же сильных и богатых —
та же самая ложь служит к услаждению жизни.
Но приказчик связан с хозяином: он сыт и одет по хозяйской милости, он может «в люди произойти», если хозяин полюбит его;
а ежели не полюбит,
то что же такое приказчик, со своей непрактической добросовестностью?
А раз решивши это, поставивши себе такой предел, за который нельзя переступить, Подхалюзин, очень естественно, старается приспособить себя к такому кругу, где ему надо действовать, и для
того съеживается и выгибается.
А если так,
то, значит, и основные черты миросозерцания художника не могли быть совершенно уничтожены рассудочными ошибками.
А как оно выразилось, это определяется
теми предметами и явлениями, которые привлекали к себе его внимание и сочувствие и послужили материалами для его изображений.
Мы могли бы в этой комедии отыскать даже нечто противоположное, но и
того не хотим,
а просто укажем на факт, служащий основою пьесы.
Гусар сватается, отец отказывает; тогда гусар увозит девушку, и она решается ехать с ним, все толкуя, однако, о
том, что ехать не надо,
а лучше к отцу возвратиться.
Смысл его
тот, что самодурство, в каких бы умеренных формах ни выражалось, в какую бы кроткую опеку ни переходило, все-таки ведет, — по малой мере, к обезличению людей, подвергшихся его влиянию;
а обезличение совершенно противоположно всякой свободной и разумной деятельности; следовательно, человек обезличенный, под влиянием тяготевшего над ним самодурства, может нехотя, бессознательно совершить какое угодно преступление и погибнуть — просто по глупости и недостатку самобытности.
Я не за
того отдам, кого она полюбит,
а за
того, кого я полюблю.