Неточные совпадения
— Плывем…
О рай земной! — Ничего худого не чувствовал я сердцем в словах этих людей, но видел, что забота и горячность грызут их. Мой дух напоминал трамбовку во время ее работы. Предложение заняло дух и ослепило меня. Я вдруг согрелся. Если бы я мог, я предложил бы этим людям стакан грога и сигару. Я решился без оговорок, искренно и со
всем согласясь, так как
все было правда и Гро сам вымолил бы этот билет, если бы был тут.
Когда я размышлял об этом, во мне мелькнули чувство сопротивления и вопрос: «А что, если, поужинав, я надену шапку, чинно поблагодарю
всех и гордо, таинственно отказываясь от следующих, видимо, готовых подхватить „вилок“, выйду и вернусь на „Эспаньолу“, где на
всю жизнь случай этот так и останется „случаем“,
о котором можно вспоминать целую жизнь, делая какие угодно предположения относительно „могшего быть“ и „неразъясненного сущего“.
— Ну как же, я упал и здорово стукнулся головой
о скамейку. Признавайся, — «огненная вода», «клянусь Лукрецией», — вскричал он, — честное слово, он поклялся Лукрецией! К тому же, он «
все знает» — честное слово!
— Есть причины! — Поп подвел меня к столу с книгами и журналами. — Не будем говорить сегодня
о библиотеке, — продолжал он, когда я уселся. — Правда, что я за эти дни
все запустил, — материал задержался, но нет времени. Знаете ли вы, что Дюрок и другие в восторге? Они находят вас… вы… одним словом, вам повезло. Имели ли вы дело с книгами?
—
О да, — сказал я, нервно хихикнув. — Пожалуй, что так. И чемодан и
все прочее.
— Санди, — сказал он, встрепенувшись и садясь рядом, — виноват-то ты виноват. Засыпая, ты бормотал
о разговоре в библиотеке. Это для меня очень важно, и я поэтому не сержусь. Но слушай: если так пойдет дальше, ты действительно будешь
все знать. Рассказывай, что было с тобой.
Я хотел встать, но Дюрок толкнул меня в лоб ладонью, и я опять сел. Дикий сон клубился еще во мне. Он стягивал клещами суставы и выламывал скулы зевотой; и сладость, не утоленная сладость мякла во
всех членах. Поспешно собрав мысли, а также закурив, что было моей утренней привычкой, я рассказал, припомнив, как мог точнее, разговор Галуэя с Дигэ. Ни
о чем больше так не расспрашивал и не переспрашивал меня Дюрок, как об этом разговоре.
—
О, я не понимаю вас, — сказал я, не отрываясь от его сжатого, как тиски, рта, надменного и снисходительного, от серых резких глаз под суровым лбом. — Но мне, право,
все равно, если это вам нужно.
— Ну, вот видите! — сказал Поп Дюроку. — Человек с отчаяния способен на
все. Как раз третьего дня он сказал при мне этой самой Дигэ: «Если
все пойдет в том порядке, как идет сейчас, я буду вас просить сыграть самую эффектную роль». Ясно,
о чем речь.
Все глаза будут обращены на нее, и она своей автоматической, узкой рукой соединит ток.
Теперь я ответил бы, что опасность была необходима для душевного моего спокойствия. «Пылающий мозг и холодная рука» — как поется в песне
о Пелегрине. Я сказал бы еще, что от
всех этих слов и недомолвок, приготовлений, переодеваний и золотых цепей веет опасностью точно так же, как от молока — скукой, от книги — молчанием, от птицы — полетом, но тогда
все неясное было мне ясно без доказательств.
Матрос,
о котором я говорю, относился презрительно и с ненавистью ко
всему, что не было на Пустыре, и, если с ним спорили, неприятно бледнел, улыбаясь так жутко, что пропадала охота спорить.
Я заметил, когда пожил довольно, что наша память лучше
всего усваивает прямое направление, например, улицу; однако представление
о скромной квартире (если она не ваша), когда вы побыли в ней
всего один раз, а затем пытаетесь припомнить расположение предметов и комнат, — есть наполовину собственные ваши упражнения в архитектуре и обстановке, так что, посетив снова то место, вы видите его иначе.
В это жаркое утро воздух был прозрачен, поэтому против нас ясно виднелась линия строений Сигнального Пустыря. Бот взял с небольшим ветром приличный ход. Эстамп правил на точку, которую ему указал Дюрок; затем
все мы закурили, и Дюрок сказал мне, чтобы я крепко молчал не только обо
всем том, что может произойти в Пустыре, но чтобы молчал даже и
о самой поездке.
Все это с небольшим умением и без особой грации я изложил Дюроку, недоумевая, какое значение могут иметь для него сведения
о совершенно другом мире, чем тот, в котором он жил.
Так и есть! Так я и знал, что дело идет
о женщине, — пусть она девушка,
все едино! Ну, скажите, отчего это у меня было совершенно непоколебимое предчувствие, что, как только уедем, явится женщина? Недаром слова Эстампа «упрямая гусеница» заставили меня что-то подозревать в этом роде. Только теперь я понял, что угадал то, чего ждал.
Я выбежал за ним с обожанием, с восторгом зрителя, получившего высокое наслаждение. Много я слышал
о силачах, но первый раз видел сильного человека, казавшегося не сильным, — не таким сильным. Я
весь горел, ликовал, ног под собой не слышал от возбуждения. Если таково начало нашего похода, то что же предстоит впереди?
— Не знаю, за что он любит меня, — сказала она. —
О, говорите, говорите еще! Вы так хорошо говорите! Меня помять, умягчить, тогда
все пройдет. Я уже не боюсь. Я верю вам! Но говорите, пожалуйста!
Естественно, наши мысли вертелись вокруг горячих утренних происшествий, и мы перебрали
все, что было, со
всеми подробностями, соображениями, догадками и особо картинными моментами. Наконец мы подошли к нашим впечатлениям от Молли; почему-то этот разговор замялся, но мне все-таки хотелось знать больше, чем то, чему был я свидетелем. Особенно меня волновала мысль
о Дигэ. Эта таинственная женщина непременно возникала в моем уме, как только я вспоминал Молли. Об этом я его и спросил.
— Вы можете, конечно, догадаться
о причинах, — сказал Поп, — если примете во внимание, что Ганувер всегда верен своему слову.
Все было устроено ради Молли; он думает, что ее не будет, однако не считает себя вправе признать это, пока не пробило двенадцать часов ночи. Итак, вы догадываетесь, что приготовлен сюрприз?
—
О да! — сказал я. —
Все еще не могу опомниться.
Не могу передать, как действует такое обращение человека, одним поворотом языка приказывающего судьбе перенести Санди из небытия в капитаны. От самых моих ног до макушки поднималась нервная теплота. Едва принимался я думать
о перемене жизни, как мысли эти перебивались картинами, галереей, Ганувером, Молли и
всем, что я испытал здесь, и мне казалось, что я вот-вот полечу.
— Вам это не покажется странным. Молли была единственной девушкой, которую я любил. Не за что-нибудь, — хотя было «за что», но по той магнитной линии,
о которой мы
все ничего не знаем. Теперь
все наболело во мне и уже как бы не боль, а жгучая тупость.
Открыв глаза, я повернулся и сладко заложил руки под щеку, намереваясь еще поспать. Меж тем сознание тоже просыпалось, и, в то время как тело молило
о блаженстве покоя, я увидел в дремоте Молли, раскалывающую орехи. Вслед нагрянуло
все; холодными струйками выбежал сон из членов моих, — и в оцепенении неожиданности, так как после провала воспоминание явилось в потрясающем темпе, я вскочил, сел, встревожился и протер глаза.
—
О! ну, нет, конечно, — ответил тот, и я был оставлен, — при триумфе и сердечном веселье. Группа перешла к другому концу зала. Я повернулся, еще, первый раз свободно вздохнув, прошел между
всем обществом, как дикий мустанг среди нервных павлинов, и уселся в углу, откуда был виден
весь зал, но где никто не мешал думать.
Я решил показать «бывалость» и потребовал ананасового, но — увы! — оно было хуже кофейного, которое я попробовал из хрустальной чашки у Попа. Пока Паркер ходил, Поп называл мне имена некоторых людей, бывших в зале, но я
все забыл. Я думал
о Молли и своем чувстве, зовущем в Замечательную Страну.
Моя мнительность обострилась припадком страха, что Поп расскажет
о моей грубости Гануверу и меня не пустят к столу; ничего не увидев,
всеми забытый, отверженный, я буду бродить среди огней и цветов, затем Томсон выстрелит в меня из тяжелого револьвера, и я, испуская последний вздох на руках Дюрока, скажу плачущей надо мной Молли: «Не плачьте.
— Он задумался с остывшей улыбкой, но тотчас встрепенулся: — Я хочу, чтобы не было на меня обиды у тех,
о ком я не сказал ничего, но вы видите, что я
все хорошо помню.
Между тем почти
все разошлись, немногие оставшиеся советовались
о чем-то по сторонам, вдалеке от покинутого стола.
На выходе сошлись
все. Когда вышел доктор Джонсон, тяжелая дверь медленно затворилась. Ее щель сузилась, блеснула последней чертой и исчезла, скрыв за собой двух людей, которым, я думаю, нашлось поговорить кое
о чем, — без нас и иначе, чем при нас.
Естественно, что разговор был об истории и судьбе лиц, нам известных, а больше
всего —
о Молли, которая обвенчалась с Дюроком полтора года назад.
Я
все понял, клятву дал, как она хотела, а про себя думал: «Вот сейчас я изложу ей
все свои мнения, чтобы она выбросила эти мысли
о Дигэ».
— Я должен вам сказать, — заявил я, впадая в прежнее свое легкомыслие искренности, — что я очень рад был узнать
о вашей женитьбе. Лучшую жену, — продолжал я с неуместным и сбивающим меня самого жаром, — трудно найти. Да, трудно! — вскричал я, желая говорить сразу обо
всем и бессильный соскочить с первой темы.
С приходом Молли общий разговор перешел, главным образом, на меня, и я опять рассказал
о себе, затем осведомился, где Поп и Эстамп. Молли без всякого стеснения говорила мне «ты», как будто я
все еще был прежним Санди, да и я, присмотревшись теперь к ней, нашел, что хотя она стала вполне развившейся женщиной, но сохранила в лице и движениях три четверти прежней Молли. Итак, она сказала...