Неточные совпадения
Если я мальчик, как назвала меня однажды бойкая девушка с корзиной дынь, — она сказала: «Ну-ка, посторонись, мальчик», — то почему я думаю
о всем большом: книгах, например, и
о должности капитана, семье, ребятишках,
о том, как надо басом говорить: «Эй вы, мясо акулы!» Если же я мужчина, —
что более всех других заставил меня думать оборвыш лет семи, сказавший, становясь на носки: «Дай-ка прикурить, дядя!» — то почему у меня нет усов и женщины всегда становятся ко мне спиной, словно я
не человек, а столб?
— Плывем…
О рай земной! — Ничего худого
не чувствовал я сердцем в словах этих людей, но видел,
что забота и горячность грызут их. Мой дух напоминал трамбовку во время ее работы. Предложение заняло дух и ослепило меня. Я вдруг согрелся. Если бы я мог, я предложил бы этим людям стакан грога и сигару. Я решился без оговорок, искренно и со всем согласясь, так как все было правда и Гро сам вымолил бы этот билет, если бы был тут.
Паркер был лакей, — я видел такую одежду, как у него, на картинах. Седой, остриженный, слегка лысый, плотный человек этот в белых чулках, синем фраке и открытом жилете носил круглые очки, слегка прищуривая глаза, когда смотрел поверх стекол. Умные морщинистые черты бодрой старухи, аккуратный подбородок и мелькающее сквозь привычную работу лица внутреннее спокойствие заставили меня думать,
не есть ли старик главный управляющий дома,
о чем я его и спросил. Он ответил...
Следует упомянуть,
что к этому моменту я был чрезмерно возбужден резкой переменой обстановки и обстоятельств, неизвестностью,
что за люди вокруг и
что будет со мной дальше, а также наивной, но твердой уверенностью,
что мне предстоит сделать нечто особое именно в стенах этого дома, иначе я
не восседал бы в таком блестящем обществе. Если мне
не говорят,
что от меня требуется, — тем хуже для них: опаздывая, они, быть может, рискуют. Я был высокого мнения
о своих силах.
Нечего говорить,
что я никогда
не бывал
не только в таких зданиях, хотя
о них много читал, но
не был даже в обыкновенной красиво обставленной квартире.
— Есть причины! — Поп подвел меня к столу с книгами и журналами. —
Не будем говорить сегодня
о библиотеке, — продолжал он, когда я уселся. — Правда,
что я за эти дни все запустил, — материал задержался, но нет времени. Знаете ли вы,
что Дюрок и другие в восторге? Они находят вас… вы… одним словом, вам повезло. Имели ли вы дело с книгами?
Пока
что я чувствовал себя гостем этого отличного помещения с зеркалом, зеркальным шкапом, ковром и письменным столом,
не говоря
о другой мебели.
— В том,
что неосязаемо, — сказал Ганувер, продолжая
о неизвестном. — Я как бы нахожусь среди множества незримых присутствий. — У него был усталый грудной голос, вызывающий внимание и симпатию. — Но у меня словно завязаны глаза, и я пожимаю, — беспрерывно жму множество рук, — до утомления жму, уже перестав различать, жестка или мягка, горяча или холодна рука, к которой я прикасаюсь; между тем я должен остановиться на одной и боюсь,
что не угадаю ее.
Я с т а л п р е д с т а в л я т ь
о щ у щ е н и я б е с е д у ю щ и х,
не понимая,
что держу это в себе, между тем я вбирал их как бы со стороны.
— Никому
не говорите
о том,
что видели здесь. С тех пор как я выкупил ее и спаял, вы — первая, которой показываю. Теперь пойдем. Да, выйдем, и я закрою эту золотую змею.
— Санди, — сказал он, встрепенувшись и садясь рядом, — виноват-то ты виноват. Засыпая, ты бормотал
о разговоре в библиотеке. Это для меня очень важно, и я поэтому
не сержусь. Но слушай: если так пойдет дальше, ты действительно будешь все знать. Рассказывай,
что было с тобой.
Я хотел встать, но Дюрок толкнул меня в лоб ладонью, и я опять сел. Дикий сон клубился еще во мне. Он стягивал клещами суставы и выламывал скулы зевотой; и сладость,
не утоленная сладость мякла во всех членах. Поспешно собрав мысли, а также закурив,
что было моей утренней привычкой, я рассказал, припомнив, как мог точнее, разговор Галуэя с Дигэ. Ни
о чем больше так
не расспрашивал и
не переспрашивал меня Дюрок, как об этом разговоре.
Он спрашивал
о предместье Лисса, называвшемся так со старинных времен, когда города почти
не было, а на каменных столбах мыса, окрещенного именем «Сигнальный Пустырь», горели ночью смоляные бочки, зажигавшиеся с разрешения колониальных отрядов, как знак,
что суда могут войти в Сигнальную бухту. Ныне Сигнальный Пустырь был довольно населенное место со своей таможней, почтой и другими подобными учреждениями.
Матрос,
о котором я говорю, относился презрительно и с ненавистью ко всему,
что не было на Пустыре, и, если с ним спорили, неприятно бледнел, улыбаясь так жутко,
что пропадала охота спорить.
Я заметил, когда пожил довольно,
что наша память лучше всего усваивает прямое направление, например, улицу; однако представление
о скромной квартире (если она
не ваша), когда вы побыли в ней всего один раз, а затем пытаетесь припомнить расположение предметов и комнат, — есть наполовину собственные ваши упражнения в архитектуре и обстановке, так
что, посетив снова то место, вы видите его иначе.
В это жаркое утро воздух был прозрачен, поэтому против нас ясно виднелась линия строений Сигнального Пустыря. Бот взял с небольшим ветром приличный ход. Эстамп правил на точку, которую ему указал Дюрок; затем все мы закурили, и Дюрок сказал мне, чтобы я крепко молчал
не только обо всем том,
что может произойти в Пустыре, но чтобы молчал даже и
о самой поездке.
К моему удивлению, Эстамп меня более
не дразнил. Он с самым спокойным видом взял спички, которые я ему вернул, даже
не подмигнул, как делал при всяком удобном случае; вообще он был так серьезен, как только возможно для его характера. Однако ему скоро надоело молчать, и он стал скороговоркой читать стихи, но, заметив,
что никто
не смеется, вздохнул,
о чем-то задумался.
Я выбежал за ним с обожанием, с восторгом зрителя, получившего высокое наслаждение. Много я слышал
о силачах, но первый раз видел сильного человека, казавшегося
не сильным, —
не таким сильным. Я весь горел, ликовал, ног под собой
не слышал от возбуждения. Если таково начало нашего похода, то
что же предстоит впереди?
Я встал, надеясь заглянуть внутрь и увидеть,
что она там показывает, как был поражен неожиданным шествием ко мне Эстампа. Он брел от берегов выступа, разгоряченный, утирая платком пот, и, увидев меня, еще издали покачал головой, внутренно осев; я подошел к нему,
не очень довольный, так как потерял, —
о, сколько я потерял и волнующих слов, и подарков! — прекратилось мое невидимое участие в истории Молли.
—
Не знаю, за
что он любит меня, — сказала она. —
О, говорите, говорите еще! Вы так хорошо говорите! Меня помять, умягчить, тогда все пройдет. Я уже
не боюсь. Я верю вам! Но говорите, пожалуйста!
— Вот мне и легче, — сказала она, сморкаясь. —
О,
что это?! Ф-фу-у-у, точно солнце взошло!
Что же это было за наваждение? Мрак какой! Я и
не понимаю теперь. Едем скорей! Арколь, ты меня пойми! Я ничего
не понимала, и вдруг — ясное зрение.
— Вы можете, конечно, догадаться
о причинах, — сказал Поп, — если примете во внимание,
что Ганувер всегда верен своему слову. Все было устроено ради Молли; он думает,
что ее
не будет, однако
не считает себя вправе признать это, пока
не пробило двенадцать часов ночи. Итак, вы догадываетесь,
что приготовлен сюрприз?
Она объяснила,
что слухи
о замечательном доме проникли в Бенарес и
не дали ей спать.
Не могу передать, как действует такое обращение человека, одним поворотом языка приказывающего судьбе перенести Санди из небытия в капитаны. От самых моих ног до макушки поднималась нервная теплота. Едва принимался я думать
о перемене жизни, как мысли эти перебивались картинами, галереей, Ганувером, Молли и всем,
что я испытал здесь, и мне казалось,
что я вот-вот полечу.
— Вам это
не покажется странным. Молли была единственной девушкой, которую я любил.
Не за что-нибудь, — хотя было «за
что», но по той магнитной линии,
о которой мы все ничего
не знаем. Теперь все наболело во мне и уже как бы
не боль, а жгучая тупость.
— Я выразился неудачно. А все-таки лучшего слова,
чем слово ж и в
о й, мне
не придумать для человека, умеющего наполнять жизнь.
Но мной
не считали нужным или интересным заниматься так, как вчера, и я скромно стал сзади. Возникли предположения идти осматривать оранжерею, где помещались редкие тропические бабочки, осмотреть также вновь привезенные картины старых мастеров и статую, раскопанную в Тибете, но после «Ксаверия»
не было ни у кого настоящей охоты ни к каким развлечениям.
О нем начали говорить с таким увлечением,
что спорам и восклицаниям
не предвиделось конца.
— Ну, вот, — сказал Поп и, слегка оглянувшись, тихо прибавил: — Сегодня произойдет н е ч т
о. Вы увидите. Я
не скрываю от вас, потому
что возбужден, и вы много сделали нам. Приготовьтесь: еще неизвестно,
что может быть.
Я
не успел ответить, как он задержал шествующего с подносом Паркера, крайне озабоченное лицо которого говорило
о том,
что вечер по-своему отразился в его душе, сбив с ног.
Моя мнительность обострилась припадком страха,
что Поп расскажет
о моей грубости Гануверу и меня
не пустят к столу; ничего
не увидев, всеми забытый, отверженный, я буду бродить среди огней и цветов, затем Томсон выстрелит в меня из тяжелого револьвера, и я, испуская последний вздох на руках Дюрока, скажу плачущей надо мной Молли: «
Не плачьте.
— Он задумался с остывшей улыбкой, но тотчас встрепенулся: — Я хочу, чтобы
не было на меня обиды у тех,
о ком я
не сказал ничего, но вы видите,
что я все хорошо помню.
Через месяц мне написал Поп, — он уведомлял,
что Ганувер умер на третий день от разрыва сердца и
что он, Поп, уезжает в Европу, но зачем, надолго ли, а также
что стало с Молли и другими,
о том ничего
не упомянул.
Дон Эстебан ответил; но ответил именно то,
что не знает, где Поп, а адрес Молли
не сообщает затем, чтобы я лишний раз
не напомнил ей
о горе своими посланиями.
На этом месте часть слушателей ушла,
не желая слышать повторения бредней, а я сделал вид,
что очень заинтересован историей. Тогда Гро напал на меня, и я узнал
о похождениях Санди Пруэля. Вот эта история.