Я думал, что ее существо, может быть, отмечено особым законом, перебирающим жизнь с властью сознательного процесса, и что, став в тень подобной судьбы, я наконец мог бы увидеть Несбывшееся.
Как вы видите, — Браун показал через плечо карандашом на стену, где в щегольских рамах красовались фотографии пароходов, числом более десяти, — никакой особой корысти извлечь из такой сделки я не мог бы при всем желании, а потому не вижу греха, что рассказал вам.
Я выслушал Брауна без смущения. В моей душе накрепко была закрыта та дверь, за которой тщетно билось и не могло выбиться ощущение щекотливости, даже — строго говоря — насилия, к которому я прибегал среди этих особых обстоятельств действия и места.
Наверху раздался крик, но не крик драки, а крик делового замешательства, какие часто бывают на корабле. Бутлер отправился узнать, в чем дело; за ним вскоре вышел Синкрайт. Капитан, стоя, курил, и я воспользовался уходом помощников, чтобы передать ему деньги. Он взял ассигнации особым надменным жестом, очень тщательно пересчитал и подчеркнуто поклонился. В его глазах появился значительный и веселый блеск.
— Да, — сказал Гез, — были ухлопаны деньги. Как вы, конечно, заметили, «Бегущая по волнам» — бригантина, но на особый лад. Она выстроена согласно личному вкусу одного… он потом разорился. Итак, — Гез повертел королеву, — с женщинами входят шум, трепет, крики; конечно — беспокойство. Что вы скажете о путешествии с женщинами?
Я узнал ее сразу благодаря искусству фотографа и особенности некоторых лиц быть узнанными без колебания на любом, даже плохом изображении, так как их черты вырезаны твердой рукой сильного впечатления, возникшего при особых условиях.
Хотя я видел девушку всего раз, на расстоянии, и не говорил с ней, — это воспоминание стояло в особом порядке. Увидеть ее портрет среди вещей Геза было для меня словно живая встреча. Впечатление повторилось, но — теперь — резко и тяжело; оно неестественно соединялось с личностью Геза. В это время Синкрайт сказал...
Единственным человеком, которого, без особого морального насилия над собой, я мог бы вовлечь в интересующий меня разговор, был Бутлер. Куря, я стал ожидать его появления. У меня было предчувствие, что Бутлер придет.
Я захотел пить и, так как бочонок для воды оказался пуст, осушил бутылку вина. На этот раз оно не произвело обыкновенного действия. Мое состояние было ни нормально, ни эксцессивно — особое состояние, которое не с чем сравнить, — разве лишь с выходом из темных пещер на приветливую траву. Я греб к югу, пристально рассматривая горизонт.
— Дэзи, — сказал я, доверяясь ее наивному любопытству, обнаружить которое она могла, конечно, только по невозможности его укоротить, а также — ее проницательности, — вы не ошиблись. Но я сейчас в особом состоянии, совершенно особом, таком, что я не мог бы сказать так, сразу. Я только обещаю вам не скрыть ничего, что было на море, и сделаю это в Гель-Гью.
Снова начались музыка, танцы: пол содрогался. Слова Биче о «мошеннической проделке» Геза показали ее отношение к этому человеку настолько ясно, что присутствие в каюте капитана портрета девушки потеряло для меня свою темную сторону. В ее манере говорить и смотреть была мудрая простота и тонкая внимательность, сделавшие мой рассказ неполным; я чувствовал невозможность не только сказать, но даже намекнуть о связи особых причин с моими поступками. Я умолчал поэтому о происшествии в доме Стерса.
В это время мы поднялись во второй этаж и шли по тесному коридору, с выходом на стеклянную галерею слева. Направо я увидел ряд дверей — четыре или пять, — разделенных неправильными промежутками. Я остановил женщину. Толстая крикливая особа лет сорока, с повязанной платком головой и щеткой в руках, узнав, что мы справляемся, дома ли Гез, бешено показала на противоположную дверь в дальнем конце.
Я удалялся с особым настроением, вызванным случайно замеченной сценой, которая среди вечерней тишины напомнила мне внезапный порыв Дэзи: единственное, чем я был равен в эту ночь Филатру, нашедшему свое Несбывшееся. Я услышал, как она говорит, шепча...
La crême de la véritable bonne société [Сливки настоящего хорошего общества] состояла из обворожительной и несчастной, покинутой мужем, Элен, из Mortemart’a, обворожительного князя Ипполита, только что приехавшего из Вены, двух дипломатов, тетушки, одного молодого человека, пользовавшегося в гостиной наименованием просто d’un homme de beaucoup de mérite, [человека с большими достоинствами,] одной вновь пожалованной фрейлины с матерью и некоторых других менее заметных особ.
Савелий перед тем только женился на весьма хорошенькой особе, которая была из мещанского звания и с весьма порядочным приданым. За предложенную ему квартиру он небольшим поклоном поблагодарил своего господина.
— Имел даже честь и счастие встретить вашу сестру, — образованная и прелестная особа. Признаюсь, я пожалел, что мы тогда с вами до того разгорячились. Казус! А что я вас тогда, по поводу вашего обморока, некоторым взглядом окинул, — то потом оно самым блистательным образом объяснилось! Изуверство и фанатизм! Понимаю ваше негодование. Может быть, по поводу прибывшего семейства квартиру переменяете?
Верстах в шести от города проводила лето в своей роскошной усадьбе петербургская дама, г-жа Мордоконаки. Старый муж этой молодой и весьма красивой особы в пору своего откупщичества был некогда восприемником одной из дочерей почтмейстерши. Это показалось последней достаточным поводом пригласить молодую жену старого Мордоконаки на именины крестницы ее мужа и при всех неожиданно возвысить к ней, как к известной филантропке и покровительнице церквей, просьбу за угнетенного Туберозова.
Оказывается, чтобы угодить Женщине не требуется ни изобретательности особой, ни фантазии. Главное, не церемониться со словами. Слушает — как голодный ест.
Цель никогда не достигается — за ней, как за горизонтом, другой горизонт. И так далее, и так далее — чем ближе, тем дальше. А главное, вблизи она нередко выглядит совсем не так привлекательно, как издали, когда еще неясно различима. Именно к неясно различимым целям с особою страстью устремляются и люди, и народы.
Когда пустой и слабый человек слышит лестный отзыв насчет своих сомнительных достоинств, он упивается своим тщеславием, зазнается и совсем теряет свою крошечную способность относиться критически к своим поступкам и к своей особе.