— Выслушай меня, батюшка, — продолжал сын тем же увещевательным, но твердым голосом, — слова мои, может статься, батюшка, горькими тебе покажутся… Я, батюшка, во
веки веков не посмел бы перед тобою слова сказать такого; да нужда, батюшка, заставила!..
Неточные совпадения
Дядя Аким (так звали его) принадлежал к числу тех людей, которые весь свой
век плачут и жалуются, хотя сами не могут дать себе ясного отчета, на кого сетуют и о чем плачут.
— Кабы твоя бы милость была, Глеб Савиныч, — жалобно начал Аким, —
век бы стал за тебя бога молить!.. Взмилуйся над сиротинкой, будь отцом родным, возьми ты его — приставь к себе!..
— Я о тебе не говорю:
век буду помнить добро твое.
— Нет, любезный, не говори этого. Пустой речи недолог
век. Об том, что вот он говорил, и деды и прадеды наши знали; уж коли да весь народ веру дал, стало, есть в том какая ни на есть правда. Один человек солжет, пожалуй: всяк человек — ложь, говорится, да только в одиночку; мир правду любит…
— Вот, нешто у нас причудливое брюхо! Мы сами, почитай, весь год постным пробавляемся, — возразил Глеб, — постная еда, знамо, в пользу идет, не во вред человеку; ну, что говорить! И мясо не убавит
веку: после мясца-то человек как словно даже посытнее будет.
— Нет, батюшка! Зачем? — возразил сын, качая головою. — Зачем?.. Ну, а как кому-нибудь из братьев вынется жеребий либо Гришке, ведь они
век мучиться будут, что я за них иду!.. Господь с ними! Пущай себе живут, ничего не ведая, дело пущай уж лучше будет закрытое.
Живя почти исключительно материальной, плотской жизнью, простолюдин срастается, так сказать, с каждым предметом, его окружающим, с каждым бревном своей лачуги; он в ней родился, в ней прожил безвыходно свой
век; ни одна мысль не увлекала его за предел родной избы: напротив, все мысли его стремились к тому только, чтобы не покидать родного крова.
Старушка не договорила: голос ее вдруг ослабел. Она как-то усиленно закрыла глаза и замотала головою. Сквозь распущенные
веки ее, лишенные ресниц, показались слезы, которые тотчас же наполнили глубокие морщины ее исхудалого лица.
Чахлое существо это было насквозь проникнуто вялостью: его точно разварили в котле; бледное отекшее лицо, мутные глаза, окруженные красными, распухнувшими
веками, желтые прямые волосы, примазанные, как у девки; черты его были необыкновенно тонки и мягки; самое имя его отличалось необыкновенною мягкостью и вялостью; не то чтобы Агапит, Вафулий, Федул или Ерофей — нет!
— Мало ли было народа! Мы не отмечали, — неохотно промямлил Герасим, лениво приподымая свои красные
веки.
Дедушка Кондратий тоскливо покачал головою, закрыл красные, распухшие
веки и безотрадно махнул рукою. Вместе с этим движением две едва приметные слезинки покатились из глаз старика.
— Ня знаю!.. Никаких я твоих робят ня знаю… — проговорил Герасим, едва поворачивая голову к собеседнику и медленно похлопывая красными
веками.
Не о себе говорю: мой
век недолог.
— Было время, точно, был во мне толк… Ушли мои года, ушла и сила… Вот толк-то в нашем брате — сила! Ушла она — куда ты годен?.. Ну, что говорить, поработал и я, потрудился-таки, немало потрудился на
веку своем… Ну, и перестать пора… Время пришло не о суете мирской помышлять, не о житейских делах помышлять надо, Глеб Савиныч, о другом помышлять надо!..
Как бы ни были велики барыши русского простолюдина, единственное изменение в его домашнем быту будет заключаться в двух-трех лубочных картинках, прибитых вкривь и вкось и на живую нитку, стенных часах с расписным неизмеримым циферблатом и кукушкой, и медном, раз в
век луженном, никогда не чищенном самоваре.
Сам же говоришь: наш
век недолог, лета наши сосчитаны; дней, так и тех, я чай, немного начтешь!..
— Нет, они мне не дети! Никогда ими не были! — надорванным голосом возразил Глеб. — На что им мое благословение? Сами они от него отказались.
Век жили они ослушниками! Отреклись — была на то добрая воля — отреклись от отца родного, от матери, убежали из дома моего… посрамили мою голову, посрамили всю семью мою, весь дом мой… оторвались они от моего родительского сердца!..
Время от времени в смущенной душе его как будто просветлялось, и тогда он внутренне давал себе крепкую клятву — никогда, до скончания
века, не бывать в Комареве, не выходить даже за пределы площадки, жить тихо-тихо, так, чтоб о нем и не вспоминал никто.
— Яша, батюшка, голубчик, не оставь старика: услужи ты мне! — воскликнул он наконец, приподымаясь на ноги с быстротою, которой нельзя было ожидать от его лет. — Услужи мне! Поколь господь продлит мне
век мой, не забуду тебя!.. А я… я было на них понадеялся! — заключил он, обращая тоскливо-беспокойное лицо свое к стороне Оки и проводя ладонью по глазам, в которых показались две тощие, едва приметные слезинки.
— Спасибо ему!.. И тебе, родной, спасибо! Пока господь
век продлит, буду молить за вас господа! — проговорил Кондратий, между тем как Яша оглядывал его с прежним добродушным любопытством.
Вот то-то-с, моего вы глупого сужденья // Не жалуете никогда: // Ан вот беда. // На что вам лучшего пророка? // Твердила я: в любви не будет в этой прока // Ни во́
веки веков. // Как все московские, ваш батюшка таков: // Желал бы зятя он с звездами, да с чинами, // А при звездах не все богаты, между нами; // Ну разумеется, к тому б // И деньги, чтоб пожить, чтоб мог давать он ба́лы; // Вот, например, полковник Скалозуб: // И золотой мешок, и метит в генералы.
Неточные совпадения
Уж восемь робертов сыграли // Герои виста; восемь раз // Они места переменяли; // И чай несут. Люблю я час // Определять обедом, чаем // И ужином. Мы время знаем // В деревне без больших сует: // Желудок — верный наш брегет; // И кстати я замечу в скобках, // Что речь веду в моих строфах // Я столь же часто о пирах, // О разных кушаньях и пробках, // Как ты, божественный Омир, // Ты, тридцати
веков кумир!
Хотя мы знаем, что Евгений // Издавна чтенье разлюбил, // Однако ж несколько творений // Он из опалы исключил: // Певца Гяура и Жуана // Да с ним еще два-три романа, // В которых отразился
век // И современный человек // Изображен довольно верно // С его безнравственной душой, // Себялюбивой и сухой, // Мечтанью преданной безмерно, // С его озлобленным умом, // Кипящим в действии пустом.
Блажен, кто смолоду был молод, // Блажен, кто вовремя созрел, // Кто постепенно жизни холод // С летами вытерпеть умел; // Кто странным снам не предавался, // Кто черни светской не чуждался, // Кто в двадцать лет был франт иль хват, // А в тридцать выгодно женат; // Кто в пятьдесят освободился // От частных и других долгов, // Кто славы, денег и чинов // Спокойно в очередь добился, // О ком твердили целый
век: // N. N. прекрасный человек.
Всего, что знал еще Евгений, // Пересказать мне недосуг; // Но в чем он истинный был гений, // Что знал он тверже всех наук, // Что было для него измлада // И труд, и мука, и отрада, // Что занимало целый день // Его тоскующую лень, — // Была наука страсти нежной, // Которую воспел Назон, // За что страдальцем кончил он // Свой
век блестящий и мятежный // В Молдавии, в глуши степей, // Вдали Италии своей.
И я лишен того: для вас // Тащусь повсюду наудачу; // Мне дорог день, мне дорог час: // А я в напрасной скуке трачу // Судьбой отсчитанные дни. // И так уж тягостны они. // Я знаю:
век уж мой измерен; // Но чтоб продлилась жизнь моя, // Я утром должен быть уверен, // Что с вами днем увижусь я…