В то время как Ваня и Дуня проводили вечера неразлучно с дедушкой, Гришка пропадал на лесистых берегах озера, снимал галочьи гнезда, карабкался на крутых обрывах соседних озер и часы целые проводил, повиснув над водою, чтобы только наловить стрижей (маленькие птички вроде ласточек, живущие в норках, которыми усеяны глинистые крутые берега рек и озер).
Нередко даже старик заставал свою Дуньку со слезами на глазах и всклоченными волосами; но Дуня никогда не жаловалась на Гришку; напротив того, несмотря на всегдашнее заступничество Вани, она присоединялась к приемышу, и оба подтрунивали над сыном Глеба; нередко даже соединенными силами нападали они на него.
— А все как словно страшно… Да нет, нет, Ваня не такой парень! Он хоть и проведает, а все не скажет… Ах, как стыдно! Я и сама не знаю: как только повстречаюсь с ним, так даже вся душа заноет… так бы, кажется, и убежала!.. Должно быть, взаправду я обозналась: никого нету, — проговорила Дуня, быстро оглядываясь. — Ну, Гриша, так что ж ты начал рассказывать? — заключила она, снова усаживаясь подле парня.
— Ты, Ваня?.. Ах, как я испужалась! — проговорила Дуня с замешательством. — Я вот сидела тут на берегу… Думала невесть что… вскочила, так инда земля под ногами посыпалась… Ты, я чай, слышал, так и загремело? — подхватила она скороговоркою, между тем как глаза ее с беспокойством перебегали от собеседника к озеру.
— Не посетуйте, дорогие гости: чем угощать вас, и сам не ведаю! — сказал Кондратий, когда Дуня поставила на стол ушицу, приправленную луком и постным маслом (девушка старалась не смотреть на Ваню). — Вы привыкли к другой пище, вам не в охоту моя постная еда…
Дуня торопливо поставила на стол последнюю перемену, подошла к печке и начала убирать горшки и плошки; но руки ее рассеянно перебегали от одного предмета к другому; разговор Глеба, его намеки обращали теперь на себя все внимание девушки.
Дуня сидела на краю постели; она уже не скрывала теперь своего горя перед молодым парнем. Закрыв лицо руками, она рыдала навзрыд, и слезы ее ручьями текли между судорожно сжатыми пальцами.
— Дуня, — сказал он почти твердым голосом, — не сокрушайся… полно!.. Не будет этого!.. Я… я говорил вам (тут голос его как будто слегка задрожал)… я говорил вам: я вам не помеха!.. Полно, не плачь… я ослобоню его!
При всем том, как только челнок мужа коснулся берега, она подошла к самому краю площадки. Взгляд мужа и движения, его сопровождавшие, невольно заставили ее отступить назад: она никогда еще не видела такого страшного выражения на лице его. Дуня подавила, однако ж, робость и, хотя не без заметного смущения, передала мужу приказание тестя.
Если б хоть раз поговорил он с женою, хоть раз обошелся с нею ласково, Дуня, подавив в себе остаток девичьего чувства, привела бы ему еще другое доказательство их связи: авось-либо перестал бы он тогда упрекать ее, пожалел бы ее; авось помягче стало бы тогда его сердце, которое не столько было злобно, сколько пусто и испорчено.
Приложив руки к груди, едва переводя дух и вздрагивая всем телом, Дуня направилась к огороду, чтобы там на свободе выплакать свое горе; но совладать с горем без привычки — дело мудреное! Слезы и рыдания захватили ее еще на половине дороги.
Дуня, с своей стороны, движимая, может статься, чувством совестливости, которую пробуждал в ней ее проступок, ревностно работала, стараясь этим способом загладить перед тестем и тещею прежнюю вину свою.
Уже час постукивала она вальком, когда услышала за спиною чьи-то приближающиеся шаги. Нимало не сомневаясь, что шаги эти принадлежали тетушке Анне, которая спешила, вероятно, сообщить о крайней необходимости дать как можно скорее груди ребенку (заботливость старушки в деле кормления кого бы то ни было составляла, как известно, одно из самых главных свойств ее нрава), Дуня поспешила положить на камень белье и валек и подняла голову. Перед ней стоял Захар.
— Здравствуй, Дунюшка!.. Как вы, Авдотья Кондратьевна, живете-можете? — сказал Захар, самодовольно ухмыляясь, между тем как Дуня поспешно застегивала запонку сорочки и обдергивала приподнятую поняву.
Захар и то говорил, что такую ловкую бабенку, как Дуня, с радостью примут на любой фабрике, что сам Захар похлопочет об этом; что ж касается до Гришки, и толковать нечего!
Когда Дуня останавливала его, он начинал браниться, заставлял ее молчать или, что еще хуже, начинал трунить над нею в присутствии Захара, называл ее просто дурой, часто даже сам вызывал Захара посмеяться над нею.
— Чего ты грозишь-то? Чего стращаешь? Думаешь, испугалась, — подхватила она, все более и более возвышая голос. — Нарочно буду кричать: пускай все придут, пускай все узнают, какой ты есть человек… Все расскажу про тебя, все дела твои… Ах ты, низкий! Да я и смотреть-то на тебя не хочу! Низкий этакой! — кричала Дуня вслед Захару, который улепетывал со всех ног в задние ворота.
Уложив мужа, Дуня тотчас же пошла к свекрови и упросила ее ничего не говорить Глебу; тетушка Анна долго не соглашалась: ей всего больше хотелось вывести на свежую воду этого плута-мошенника Захара, — но под конец умилостивилась и дала обещание молчать до поры до времени.
— Ах, ты, бессовестный, бессовестный! — воскликнула Дуня дрожащим от волнения голосом. — Как у тебя язык не отсохнет говорить такие речи!.. Кого ты морочишь, низкий ты этакой? Разве я не знаю! Мне Гришка все рассказал: ты, ты, низкая твоя душа, заверил его, я, вишь, отцу сказала… Да накажи меня господь после того, накажи меня в младенце моем, коли сама теперь не поведаю отцу об делах твоих…