— Ах ты,
безмятежный, пострел ты этакой! — тянул он жалобным своим голосом. — Совести в тебе нет, разбойник!.. Вишь, как избаловался, и страху нет никакого!.. Эк его носит куда! — продолжал он, приостанавливаясь и следя даже с каким-то любопытством за ребенком, который бойко перепрыгивал с одного бугра на другой. — Вона! Вона! Вона!.. О-х, шустер! Куда шустер! Того и смотри, провалится еще, окаянный, в яму — и не вытащишь… Я тебя! О-о, погоди, погоди, постой, придем на место, я тебя! Все тогда припомню!
Сам лаптишки обул — дырявые лаптишки, ему сапоги дал; а он… ах ты,
безмятежный, разбойник ты этакой, пра, разбойник! — заключил он, сворачивая на едва заметную тропинку и суетливо преследуя мальчика, который продолжал бежать вперед, очевидно увлекаемый против воли непомерною тяжестью новых сапогов своих.
—
Безмятежный ты этакой! Что ты наделал! Ах ты, разбойник такой!.. Мало тебе, окаянному! Мало! — жалобно заговорил Аким, грозно подымая левую руку, между тем как правая рука его спешила вытащить из-за пазухи кусок лепешки, захваченный украдкою во время обеда.
Поступки детей его изгладили из его памяти целые шестьдесят лет спокойной,
безмятежной, можно даже сказать, счастливой жизни…