Испуганный тем отчаянным выражением, с которым были сказаны эти слова, он вскочил и хотел бежать за нею, но,
опомнившись, опять сел и, крепко сжав зубы, нахмурился. Эта неприличная, как он находил, угроза чего-то раздражила его. «Я пробовал всё, — подумал он, — остается одно — не обращать внимания», и он стал собираться ехать в город и опять к
матери, от которой надо было получить подпись на доверенности.
— Я думаю: хорошо моим родителям жить на свете! Отец в шестьдесят лет хлопочет, толкует о «паллиативных» средствах, лечит людей, великодушничает с крестьянами — кутит, одним словом; и
матери моей хорошо: день ее до того напичкан всякими занятиями, ахами да охами, что ей и
опомниться некогда; а я…
Она
опомнилась, но снова // Закрыла очи — и ни слова // Не говорит. Отец и
мать // Ей сердце ищут успокоить, // Боязнь и горесть разогнать, // Тревогу смутных дум устроить… // Напрасно. Целые два дня, // То молча плача, то стеня, // Мария не пила, не ела, // Шатаясь, бледная как тень, // Не зная сна. На третий день // Ее светлица опустела.
Теперь, Верочка, эти мысли уж ясно видны в жизни, и написаны другие книги, другими людьми, которые находят, что эти мысли хороши, но удивительного нет в них ничего, и теперь, Верочка, эти мысли носятся в воздухе, как аромат в полях, когда приходит пора цветов; они повсюду проникают, ты их слышала даже от твоей пьяной
матери, говорившей тебе, что надобно жить и почему надобно жить обманом и обиранием; она хотела говорить против твоих мыслей, а сама развивала твои же мысли; ты их слышала от наглой, испорченной француженки, которая таскает за собою своего любовника, будто горничную, делает из него все, что хочет, и все-таки, лишь
опомнится, находит, что она не имеет своей воли, должна угождать, принуждать себя, что это очень тяжело, — уж ей ли, кажется, не жить с ее Сергеем, и добрым, и деликатным, и мягким, — а она говорит все-таки: «и даже мне, такой дурной, такие отношения дурны».