Неточные совпадения
Но, отдавая так много силы этой погоне за рублем, он не был жаден в
узком смысле понятия и даже, иногда, обнаруживал искреннее равнодушие к своему имуществу.
И неожиданно являлся домой еще весь пропитанный запахом кабаков, но
уже подавленный и тихий.
— Девок-то! — укоризненно говорил Игнат. — Мне сына надо! Понимаешь ты? Сына, наследника! Кому я после смерти капитал сдам? Кто грех мой замолит? В монастырь, что ль, все отдать? Дадено им, — будет
уж! Тебе оставить? Молельщица ты, — ты, и во храме стоя, о кулебяках думаешь. А помру я — опять замуж выйдешь, попадут тогда мои деньги какому-нибудь дураку, — али я для этого работаю? Эх ты…
За девять лет супружества жена родила ему четырех дочерей, но все они умерли. С трепетом ожидая рождения, Игнат мало горевал об их смерти — они были не нужны ему. Жену он бил
уже на второй год свадьбы, бил сначала под пьяную руку и без злобы, а просто по пословице: «люби жену — как душу, тряси ее — как грушу»; но после каждых родов у него, обманутого в ожиданиях, разгоралась ненависть к жене, и он
уже бил ее с наслаждением, за то, что она не родит ему сына.
Не прошло полугода со дня смерти жены, как он
уже посватался к дочери знакомого ему по делам уральского казака-старообрядца. Отец невесты, несмотря на то, что Игнат был и на Урале известен как «шалый» человек, выдал за него дочь. Ее звали Наталья. Высокая, стройная, с огромными голубыми глазами и длинной темно-русой косой, она была достойной парой красавцу Игнату; а он гордился своей женой и любил ее любовью здорового самца, но вскоре начал задумчиво и зорко присматриваться к ней.
— Больно
уж ты часто по церквам ходишь… Погодила бы! успеешь еще грехи-то замолить, — сперва нагреши. Знаешь: не согрешишь — не покаешься, не покаешься — не спасешься… Ты вот греши, пока молода. Поедем кататься?
«Ладно! Поглядим, кто кого», — думал он на следующий день, с угрюмым любопытством наблюдая за нею, и в душе его
уже разгоралось бурное желание начать борьбу, чтоб скорее насладиться победой.
И вдруг, заглушая все звуки, раздавался нечеловеческий вой, сотрясавший душу, или продолжительный стон тихо плыл по комнатам дома и умирал в углах,
уже полных вечернего сумрака… Игнат бpocал угрюмые взгляды на иконы, тяжело вздыхал и думал...
— Ничего… Это
уж всегда… — тихо говорил он, наклоняясь поцеловать жену.
Губы у нее были серые, холодные, и когда он прикоснулся к ним своими губами, то понял, что смерть —
уже в ней.
— «Был человек в земле Уц…» — начинал Маякин сиплым голосом, и Фома, сидевший рядом с Любой в углу комнаты на диване,
уже знал, что сейчас его крестный замолчит и погладит себя рукой по лысине.
Мальчик знал, что крестный говорит это о человеке из земли Уц, и улыбка крестного успокаивала мальчика. Не изломает неба, не разорвет его тот человек своими страшными руками… И Фома снова видит человека — он сидит на земле, «тело его покрыто червями и пыльными струпьями, кожа его гноится». Но он
уже маленький и жалкий, он просто — как нищий на церковной паперти…
Однажды, когда ему шел
уже восьмой год, Фома спросил отца, только что возвратившегося из продолжительной поездки куда-то...
— Ведь ты разбойник, тятя? Я знаю
уж… — хитро прищуривая глаза, говорил Фома, довольный тем, что так легко вошел в скрытую от него жизнь отца.
— Ну, говорю ведь — не был! Экой ты какой… Разве хорошо — разбойником быть? Они… грешники все, разбойники-то. В бога не веруют… церкви грабят… их проклинают вон, в церквах-то… Н-да… А вот что, сынок, — учиться тебе надо! Пора, брат,
уж… Начинай-ка с богом. Зиму-то проучишься, а по весне я тебя в путину на Волгу с собой возьму…
Когда дошли до — бра, вра, гра, дра, мальчик долго не мог без смеха читать эти слоги. Эта мудрость давалась Фоме легко, и вот он
уже читает первый псалом первой кафизмы Псалтиря...
— Иди, иди, дрыхни знай, леший ты, окаянный! Ишь назюзился! Седой ведь
уж ты…
— И опять города, — а как же? Только там
уж не наша земля будет, а персидская… Видал персияшек, которые вот на ярмарке-то — шептала, урюк, фисташка?
— А лоцман-то новый
уж, — объявил Фома.
Он все еще жил в мире сказок, но безжалостная рука действительности
уже ревностно рвала красивую паутину чудесного, сквозь которую мальчик смотрел на все вокруг него.
— Нет,
уж это без всякой совести! Не было у меня такого уговору, чтобы дрова таскать. Матрос — ну, стало быть, дело твое ясное!.. А чтобы еще и дрова… спасибо! Это значит — драть с меня ту шкуру, которой я не продал… Это
уж без совести! Ишь ты, какой мастер соки-то из людей выжимать.
— Жалеть его — не за что. Зря орал, ну и получил, сколько следовало… Я его знаю: он — парень хороший, усердный, здоровый и — неглуп. А рассуждать — не его дело: рассуждать я могу, потому что я — хозяин. Это не просто, хозяином-то быть!.. От зуботычины он не помрет, а умнее будет… Так-то… Эх, Фома! Младенец ты… ничего не понимаешь… надо учить тебя жить-то… Может,
уж немного осталось веку моего на земле…
— О-о-о… — раздалось опять, но
уже где-то ближе…
— Это, сынок, ничего… Это — утопший…. Утонул человек и плывет… Ничего! Ты не бойся, он
уже уплыл…
— А — так
уж надо… Подобьет его вода в колесо… нам, к примеру… завтра увидит полиция… возня пойдет, допросы… задержат нас. Вот его и провожают дальше… Ему что? Он
уж мертвый… ему это не больно, не обидно… а живым из-за него беспокойство было бы… Спи, сынок!..
— Ну, вот… И спи, не бойся!.. Он
уж теперь далеко-о! Плывет себе… Вот — не подходи неосторожно к борту-то, — упадешь этак — спаси бог! — в воду и…
— Эх ты! — зашептал он, усаживаясь рядом с Фомой и
уж кстати толкая его кулаком в бок. — Чего не можешь! Всего-то барыша сколько? тридцать копеек… а разносчиков — двое… один получил семнадцать — ну, сколько другой?
— Вот! Что тебе? Ты новенький и богатый, — с богатых учитель-то не взыскивает… А я — бедный объедон, меня он не любит, потому что я озорничаю и никакого подарка не приносил ему… Кабы я плохо учился — он бы давно
уж выключил меня. Ты знаешь — я отсюда в гимназию уйду… Кончу второй класс и уйду… Меня
уж тут один студент приготовляет… Там я так буду учиться — только держись! А у вас лошадей сколько?
— Я не ругаюсь, а правду говорю, — пояснил Ежов, весь подергиваясь от оживления. — Слушай! Хотя ты и кисель, да — ладно
уж! В воскресенье после обедни я с ним приду к тебе…
— Придем… Скоро
уж звонок, побегу чижа продавать, — объявил Ежов, вытаскивая из кармана штанишек бумажный пакетик, в котором билось что-то живое. И он исчез со двора училища, как ртуть с ладони.
Из школы они трое пошли вместе, но Ежов скоро свернул в какой-то
узкий переулок. Смолин же шел с Фомой вплоть до его дома и, прощаясь, сказал...
— И вот, сударь ты мой, в некотором царстве, в некотором государстве жили-были муж да жена, и были они бедные-пребедные!..
Уж такие-то разнесчастные, что и есть-то им было нечего. Походят это они по миру, дадут им где черствую, завалящую корочку, — тем они день и сыты. И вот родилось у них дите… родилось дите — крестить надо, а как они бедные, угостить им кумов да гостей нечем, — не идет к ним никто крестить! Они и так, они и сяк, — нет никого!.. И взмолились они тогда ко господу: «Господи! Господи!..»
Фома знает эту страшную сказку о крестнике бога, не раз он слышал ее и
уже заранее рисует пред собой этого крестника: вот он едет на белом коне к своим крестным отцу и матери, едет во тьме, по пустыне, и видит в ней все нестерпимые муки, коим осуждены грешники… И слышит он тихие стоны и просьбы их...
— Квак! — передразнил отец. — А ты
уж коли что делаешь, так умей объяснить это и себе и людям… Подь сюда!
— А в овраге спугнули мы сову, — рассказывал мальчик. — Вот потеха-то была! Полетела это она, да с разлету о дерево — трах! даже запищала, жалобно таково… А мы ее опять спугнули, она опять поднялась и все так же — полетит, полетит, да на что-нибудь и наткнется, — так от нее перья и сыплются!..
Уж она трепалась, трепалась по оврагу-то… насилу где-то спряталась… мы и искать не стали, жаль стало, избилась вся… Она, тятя, совсем слепая днем-то?
Сидя где-нибудь в темном уголке сада или лежа в постели, он
уже вызывал пред собой образы сказочных царевен, — они являлись в образе Любы и других знакомых барышень, бесшумно плавали перед ним в вечернем сумраке и смотрели в глаза его загадочными взорами.
Отплыв от места, где грузились хлебом, в апреле — в первых числах мая пароход
уже прибыл к месту назначения и, поставив баржи у берега на якоря, стал рядом с ними.
Уже на другой день по прибытии, рано утром, на берегу явилась шумная толпа баб и мужиков, пеших и конных; с криком, с песнями они рассыпались по палубам, и — вмиг закипела работа.
— Слушайте! — обратился к нему приемщик. — Телеграфируйте вы вашему отцу, — пусть он сбросит сколько-нибудь зерна на утечку! Вы посмотрите, сколько сорится, — а ведь тут каждый фунт дорог! Надо же это понимать!.. Ну
уж папаша у вас… — кончил он с едкой гримасой.
— Фома Игнатьич! — слышал он укоризненный голос Ефима. — Больно
уж ты форснул широко… ну, хоть бы пудов полсотни! А то — на-ко! Так что — смотри, как бы нам с тобой не попало по горбам за это…
Будучи еще чистым физически, он
уже знал, из разговоров, тайны интимных отношений мужчины к женщине.
Он
уже встал — но дверь в рубку отворилась, фигура высокой женщины встала на пороге и, бесшумно притворив за собою дверь, негромко проговорила...
— Голубчик ты мой! Говори
уж всю правду — не понравилась я тебе? — спросила она, усмехаясь, но на грудь Фомы всё падали ее большие, теплые слезы.
Жалко стало мне мою молодость… ведь
уже тридцать лет мне… последние деньки для женщины!
Он был зол на Фому и считал себя напрасно обиженным; но в то же время почувствовал над собой твердую, настоящую хозяйскую руку. Ему, годами привыкшему к подчинению, нравилась проявленная над ним власть, и, войдя в каюту старика-лоцмана, он
уже с оттенком удовольствия в голосе рассказал ему сцену с хозяином.
Уже ранее она объявила ему, что поедет с ним только до Казани, где у нее жила сестра замужем. Фоме не верилось, что она уйдет от него, и когда — за ночь до прибытия в Казань — она повторила свои слова, он потемнел и стал упрашивать ее не бросать его.
— А ты послушай-ка, что я тебе скажу, — спокойно сказала женщина. — Горит в руке твоей лучина, а тебе и без нее
уже светло, — так ты ее сразу окуни в воду, тогда и чаду от нее не будет, и руки она тебе не обожжет…
Игнат дал деньги, и
уже газеты расхвалили его за щедрость.
— Большие, — сказал Фома, подумав. — Да ведь у отца много их… чего же вы так
уж…