Выехал Терентий из родного пепелища ночью, тихо, как вор. Правил он лошадью и всё оглядывался назад большими, точно у телёнка, чёрными глазами. Лошадь шла шагом, телегу потряхивало, и скоро Илья, зарывшись в сено, уснул крепким сном ребёнка…
В обоих этажах помещался трактир, всегда полный народа, на чердаках жили какие-то пьяные бабы; одна из них, по прозвищу Матица, — чёрная, огромная, басовитая, — пугала мальчика сердитыми, тёмными глазами.
Длинная седая борода дедушки Еремея вздрагивала и тряслась, когда он открывал свой чёрный, беззубый рот, тряслась и голова, а по морщинам щёк одна за другой всё катились слёзы.
В субботу Илья стоял со стариком на церковной паперти, рядом с нищими, между двух дверей. Когда отворялась наружная дверь, Илью обдавало морозным воздухом с улицы, у него зябли ноги, и он тихонько топал ими по каменному полу. Сквозь стёкла двери он видел, как огни свечей, сливаясь в красивые узоры трепетно живых точек золота, освещали металл риз, чёрные головы людей, лики икон, красивую резьбу иконостаса.
Безногая жена Перфишки тоже вылезла на двор и, закутавшись в какие-то лохмотья, сидела на своём месте у входа в подвал. Руки её неподвижно лежали на коленях; она, подняв голову, смотрела чёрными глазами на небо. Губы её были плотно сжаты, уголки их опустились. Илья тоже стал смотреть то в глаза женщины, то в глубину неба, и ему подумалось, что, может быть, Перфишкина жена видит бога и молча просит его о чём-то.
Илья заметил, что болезнь деда очень беспокоит буфетчика Петруху и дядю Терентия. Петруха по нескольку раз в день появлялся на чёрном крыльце трактира и, отыскав весёлыми серыми глазами старика, спрашивал его...
Подгоняемый своей догадкой, он через несколько секунд был в подвале, бесшумно, как мышонок, подкрался к щели в двери и вновь прильнул к ней. Дед был ещё жив, — хрипел… тело его валялось на полу у ног двух чёрных фигур.
Шёпот Петрухи, вздохи умирающего, шорох нитки и жалобный звук воды, стекавшей в яму пред окном, — все эти звуки сливались в глухой шум, от него сознание мальчика помутилось. Он тихо откачнулся от стены и пошёл вон из подвала. Большое чёрное пятно вертелось колесом перед его глазами и шипело. Идя по лестнице, он крепко цеплялся руками за перила, с трудом поднимал ноги, а дойдя до двери, встал и тихо заплакал. Пред ним вертелся Яков, что-то говорил ему. Потом его толкнули в спину и раздался голос Перфишки...
Она очень выросла, её чёрные кудри спустились до плеч, тёмные глаза стали серьёзнее и больше, и — тоненькая, гибкая — она хорошо играла роль хозяйки в своей норе: собирала щепы на постройках, пробовала варить какие-то похлёбки и до полудня ходила с подоткнутым подолом, вся испачканная сажей, мокрая, озабоченная.
Маша пересаживалась от стола на свою постель и оттуда смотрела чёрными глазами то на одного, то на другого. Потом она начинала позёвывать, покачиваться, сваливалась на подушку.
Тут только Илья вспомнил, что Матица — гулящая. Он пристально взглянул в её большое лицо и увидал, что чёрные глаза её немножко улыбаются, а губы так шевелятся, точно она сосёт что-то невидимое… В нём вспыхнуло ощущение неловкости пред нею и особенного смутного интереса к ней.
Чем темнее становились они пред ним, тем тяжелей было ему дышать от странного чувства, в котором была и тоска о чём-то, и злорадство, и страх от сознания своего одиночества в этой чёрной, печальной жизни, что крутилась вокруг него бешеным вихрем…
Лунёв поднялся на ноги и увидал, что из широких саней с медвежьей полостью тяжело вылезает пожилая толстая женщина в салопе и чёрном платке. Её поддерживали под руки околоточный и какой-то человек с рыжими усами.
Он шёл задумчиво, наклонив голову, печальный и одинокий, среди каких-то развалин, всюду у ног его валялись трупы людей, оружие, а на заднем плане картины поднимался чёрный дым — что-то горело.
Он чувствовал, что теперь тёмные речи Якова задевают его сильнее, чем прежде задевали, и что эти слова будят в нём какие-то особые думы. Ему казалось, что кто-то чёрный в нём, тот, который всегда противоречил всем его простым и ясным мечтам о чистой жизни, теперь с особенной жадностью вслушивается в речи Якова и ворочается в душе его, как ребёнок в утробе матери. Это было неприятно Илье, смущало его, казалось ему ненужным, он избегал разговоров с Яковом. Но отвязаться от товарища было нелегко.
В маленькой комнате, тесно заставленной ящиками с вином и какими-то сундуками, горела, вздрагивая, жестяная лампа. В полутьме и тесноте Лунёв не сразу увидал товарища. Яков лежал на полу, голова его была в тени, и лицо казалось чёрным, страшным. Илья взял лампу в руки и присел на корточки, освещая избитого. Синяки и ссадины покрывали лицо Якова безобразной тёмной маской, глаза его затекли в опухолях, он дышал тяжело, хрипел и, должно быть, ничего не видел, ибо спросил со стоном...
На другой день Илья нашёл себе квартиру — маленькую комнату рядом с кухней. Её сдавала какая-то барышня в красной кофточке; лицо у неё было розовое, с остреньким птичьим носиком, ротик крошечный, над узким лбом красиво вились чёрные волосы, и она часто взбивала их быстрым жестом маленькой и тонкой руки.
— Мы с мужем люди небогатые, но образованные. Я училась в прогимназии, а он в кадетском корпусе, хотя и не кончил… Но мы хотим быть богатыми и будем… Детей у нас нет, а дети — это самый главный расход. Я сама стряпаю, сама хожу на базар, а для чёрной работы нанимаю девочку за полтора рубля в месяц и чтобы она жила дома. Вы знаете, сколько я делаю экономии?
Муж Татьяны, Кирик Никодимович Автономов, был человек лет двадцати шести, высокий, полный, с большим носом и чёрными зубами. Его добродушное лицо усеяно угрями, бесцветные глаза смотрели на всё с невозмутимым спокойствием. Коротко остриженные светлые волосы стояли на его голове щёткой, и во всей грузной фигуре Автономова было что-то неуклюжее и смешное. Двигался он тяжело и с первой же встречи почему-то спросил Илью...
Об извозчиках он мог говорить целый вечер, и Лунёв никогда не слыхал от него других речей. Приходил ещё смотритель приюта для детей Грызлов, молчаливый человек с чёрной бородой. Он любил петь басом «Как по морю, морю синему», а жена его, высокая и полная женщина с большими зубами, каждый раз съедала все конфекты у Татьяны Власьевны, за что после её ухода Автономова ругала её.
— А я бы тогда летом ездила в Крым, на Кавказ, а зимой заседала бы в обществе попечения о бедных. Сшила бы себе чёрное суконное платье, самое скромное, и никаких украшений, кроме броши с рубином и серёжек из жемчуга. Я читала в «Ниве» стихи, в которых было сказано, что кровь и слёзы бедных обратятся на том свете в жемчуг и рубины. — И, тихонько вздохнув, она заключала: — Рубины удивительно идут брюнеткам…
Илья следил, как неощутимые чёрные волны пытаются залить его, и долго играл так, широко раскрытыми глазами прощупывая тьму, точно ожидая поймать в ней взглядом что-то…
Большие чёрные глаза этой девушки смотрели строго и серьёзно, и все черты лица, сливаясь вместе, придавали её высокой фигуре что-то прямое и непреклонное.
Домой идти ему не хотелось, — на душе было тяжко, немощная скука давила его. Он шёл медленно, не глядя ни на кого, ничем не интересуясь, не думая. Прошёл одну улицу, механически свернул за угол, прошёл ещё немного, понял, что находится неподалёку от трактира Петрухи Филимонова, и вспомнил о Якове. А когда поравнялся с воротами дома Петрухи, то ему показалось, что зайти сюда нужно, хотя и нет желания заходить. Поднимаясь по лестнице чёрного крыльца, он услыхал голос Перфишки...
Илья прошёл в ту комнату, где когда-то жил с дядей, и пристально осмотрел её: в ней только обои почернели да вместо двух кроватей стояла одна и над ней висела полка с книгами. На том месте, где спал Илья, помещался какой-то высокий неуклюжий ящик.
— Мой друг, — суховато и внушительно говорила ему Татьяна Власьевна, — тесьмы шерстяной узкой надо бы прикупить. Гипюр тоже на исходе… Мало и ниток чёрных номер пятидесятый… Пуговицы перламутровые предлагает одна фирма, — комиссионер у меня был… Я послала сюда. Приходил он?
Приподняв голову, он увидал себя в зеркале. Чёрные усики шевелились над его губой, большие глаза смотрели устало, на скулах горел румянец. Даже и теперь его лицо, обеспокоенное, угрюмое, но всё-таки красивое грубоватой красотой, было лучше болезненно жёлтого, костлявого лица Павла Грачёва.
— Берегись! — крикнули ему. Чёрная морда лошади мелькнула у его лица и обдала его тёплым дыханием… Он прыгнул в сторону, прислушался к ругани извозчика и пошёл прочь от трактира.
К Рождеству он ей уже надоел. Она вернулась к одной из своих прежних, испытанных пассий. А он не мог. Ходит за ней, как привидение. Измучился весь, исхудал, почернел. Говоря высоким штилем — «смерть уже лежала на его высоком челе». Ревновал он ее ужасно. Говорят, целые ночи простаивал под ее окнами.
Тебя ласкать, лелеять, и дарить, И серенадами ночными тешить, И за тебя друг друга убивать На перекрестках ночью. Но когда Пора пройдет, когда твои глаза Впадут и веки, сморщась, почернеют И седина в косе твоей мелькнет, И будут называть тебя старухой, Тогда — что скажешь ты?
Егорушка приподнялся и посмотрел вокруг себя. Даль заметно почернела и уж чаще, чем каждую минуту, мигала бледным светом, как веками. Чернота ее, точно от тяжести, склонялась вправо.