Дедушка смотрел на них болящими, красными глазами, из которых, не иссякая, текли по морщинам лица мутные слёзы, и, крепко нахлобучив на голову старую, рыжую шапку, заводил нараспев дрожащим, тонким голосом...
— А — в лес?! — сказал Илья и вдруг воодушевился. — Дедушка, ты говорил, сколько годов в лесу жил — один! А нас — двое! Лыки бы драли!.. Лис, белок били бы… Ты бы ружьё завёл, а я — силки!.. Птицу буду ловить. Ей-богу! Ягоды там, грибы… Уйдём?..
Сначала Илья задумывался над этими речами, но потом они стали мешать ему, отводя мысли куда-то в сторону от событий, которые задевали его. А таких событий было много, и мальчик уже научился тонко подмечать их.
Вечера дедушка Еремей по-прежнему проводил в трактире около Терентия, разговаривая с горбуном о боге и делах человеческих. Горбун, живя в городе, стал ещё уродливее. Он как-то отсырел в своей работе; глаза у него стали тусклые, пугливые, тело точно растаяло в трактирной жаре. Грязная рубашка постоянно всползала на горб, обнажая поясницу. Разговаривая с кем-нибудь, Терентий всё время держал руки за спиной и оправлял рубашку быстрым движением рук, — казалось, он прячет что-то в свой горб.
Илья повторил клятву, и тогда Яков отвёл его в угол двора, к старой липе. Там он снял со ствола искусно прикреплённый к нему кусок коры, и под нею в дереве открылось большое отверстие. Это было дупло, расширенное ножом и красиво убранное внутри разноцветными тряпочками и бумажками, свинцом от чая, кусочками фольги. В глубине этой дыры стоял маленький, литой из меди образок, а пред ним был укреплён огарок восковой свечи.
Петруха отвёл дяде Терентию новое помещение — маленькую комнатку за буфетом. В неё сквозь тонкую переборку, заклеенную зелёными обоями, проникали все звуки из трактира, и запах водки, и табачный дым. В ней было чисто, сухо, но хуже, чем в подвале. Окно упиралось в серую стену сарая; стена загораживала небо, солнце, звёзды, а из окошка подвала всё это можно было видеть, встав пред ним на колени…
Снова в лавке стало тихо. Илья вздрогнул от неприятного ощущения: ему показалось, что по лицу его что-то ползёт. Он провёл рукой по щеке, отёр слёзы и увидал, что из-за конторки на него смотрит хозяин царапающим взглядом. Тогда он встал и пошёл нетвёрдым шагом к двери, на своё место.
— Мой каприз! — говорила ему Олимпиада, играя его курчавыми волосами или проводя пальцем по тёмному пуху на его губе. — Ты мне нравишься всё больше… У тебя надёжное, твёрдое сердце, и я вижу, что, если ты чего захочешь, — добьёшься… Я — такая же… Будь я моложе — вышла бы за тебя замуж… Тогда вдвоём с тобой мы разыграли бы жизнь, как по нотам…
Старик вдруг отвёл лампу в сторону от лица Ильи, привстал на носки, приблизил к Илье своё дряблое, жёлтое лицо и тихо, с ядовитой усмешкой спросил его...
— Вот что, — сухо и серьёзно отвечал ей Лунёв, — прошу я тебя, не заводи ты со мной разговора об этом! Не о руках я думаю… Ты хоть и умная, а моей мысли понять не можешь… Ты вот скажи: как поступать надо, чтобы жить честно и безобидно для людей? А про старика молчи…
Он с треском уселся на стул, раскрыл книгу, низко наклонился над ней и, водя пальцем по жёлтой от старости толстой бумаге, глухо, вздрагивающим голосом прочитал...
В тот же день вечером Илья принуждён был уйти из дома Петрухи Филимонова. Случилось это так: когда он возвратился из города, на дворе его встретил испуганный дядя, отвёл в угол за поленницу дров и там сказал...
Квартира состояла из двух комнат — спальни и ещё одной, смежной с комнатой Ильи: она служила супругам и столовой и гостиной, в ней они проводили свои вечера…
И, вздыхая от зависти, он всё сильнее мечтал о времени, когда откроет свою лавочку, у него будет маленькая, чистая комната, он заведёт себе птиц и будет жить один, тихо, спокойно, как во сне… За стеной Татьяна Власьевна рассказывала мужу, что она купила на базаре, сколько истратила и сколько сберегла, а её муж глухо посмеивался и хвалил её...
Работайте, торгуйте, копите деньги, добивайтесь, чтобы завести какое-нибудь дело побольше, старайтесь открыть лавочку и тогда, когда у вас будет что-нибудь солидное, женитесь.
— Очень даже обыкновенно, и совсем ничего нет особенного! Ты думаешь — много есть женщин, которые интрижек не заводят? Только одни некрасивые да больные… А хорошенькой женщине всегда хочется роман разыграть…
Каждое утро, проводив мужа на службу, или вечером, когда он уходил в наряд, она звала Илью к себе или приходила в его комнату и рассказывала ему разные житейские истории.
Под этой ступенькой подписано: «Домашний труд»; на следующей — человек нянчит своего внука; ниже — его «водят», ибо ему уже восемьдесят лет, а на последней ступеньке — девяноста пяти лет от роду — он сидит в кресле, поставив ноги в гроб, и за креслом его стоит смерть с косой в руках…
— Шестьдесят рублей жалованья и столько же наживаю, — недурно, а? Наживаю осторожно, законно… Квартиру мы переменили, — слышал? Теперь у нас миленькая квартирка. Наняли кухарку, — велика-а-лепно готовит, бестия! С осени начнём принимать знакомых, будем играть в карты… приятно, чёрт возьми! Весело проведёшь время, и можно выиграть… нас двое играют, я и жена, кто-нибудь один всегда выигрывает! А выигрыш окупает приём гостей, — хо-хо, душа моя! Вот что называется дешёвая и приятная жизнь!..
— Они тебе, братец, подходят по твоему положению в обществе больше других… Ведь не можешь ты завести роман с дамой или девушкой приличного общества, согласись?
— Я понимаю, — остановила она его речь. — Вы не знаете, как поступить? Прежде всего надо к доктору… пусть он осмотрит… У меня есть знакомый доктор, — хотите, я её свезу? Гаврик, взгляни, сколько время? Одиннадцатый? Хорошо, это часы приема… Гаврик, позови извозчика… А вы — познакомьте меня с нею…
Он оттолкнулся от дерева, — фуражка с головы его упала. Наклоняясь, чтоб поднять её, он не мог отвести глаз с памятника меняле и приёмщику краденого. Ему было душно, нехорошо, лицо налилось кровью, глаза болели от напряжения. С большим усилием он оторвал их от камня, подошёл к самой ограде, схватился руками за прутья и, вздрогнув от ненависти, плюнул на могилу… Уходя прочь от неё, он так крепко ударял в землю ногами, точно хотел сделать больно ей!..
— Ничего, отдышалась немного… Сидит, улыбается. Лечат её чем-то… молоком поят… Хренову-то попадёт за неё!.. Адвокат говорит — здорово влепят старому чёрту… Возят Машку к следователю… Насчёт моей тоже хлопочут, чтобы скорее суд… Нет, хорошо у них!.. Квартира маленькая, людей — как дров в печи, и все так и пылают…
Каждая минута рождает что-нибудь новое, неожиданное, и жизнь поражает слух разнообразием своих криков, неутомимостью движения, силой неустанного творчества. Но в душе Лунёва тихо и мертво: в ней всё как будто остановилось, — нет ни дум, ни желаний, только тяжёлая усталость. В таком состоянии он провёл весь день и потом ночь, полную кошмаров… и много таких дней и ночей. Приходили люди, покупали, что надо было им, и уходили, а он их провожал холодной мыслью...
Кудряш. Да что: Ваня! Я знаю, что я Ваня. А вы идите своей дорогой, вот и все. Заведи себе сам, да и гуляй себе с ней, и никому до тебя дела нет. А чужих не трогай! У нас так не водится, а то парни ноги переломают. Я за свою… да я и не знаю, что сделаю! Горло перерву!
Ярослав и правнуки Всеслава! Преклоните стяги! Бросьте меч! Вы из древней выскочили славы, Коль решили честью пренебречь. Это вы раздорами и смутой К нам на Русь поганых завели, И с тех пор житья нам нет от лютой Половецкой про́клятой земли!
Скотинин. Сам ты, умный человек, порассуди. Привезла меня сестра сюда жениться. Теперь сама же подъехала с отводом: «Что-де тебе, братец, в жене; была бы де у тебя, братец, хорошая свинья». Нет, сестра! Я и своих поросят завести хочу. Меня не проведешь.
Оно, конечно, всякий вправе спросить: кто ж эти все? потому что вот уже восемь лет, как я живу в Петербурге и почти ни одного знакомства не умел завести.