Назаров следил за полётом птицы, и ему казалось, что в нём тоже медленно плавает чёрный шарик, — никаких мыслей нет, не хочется думать, и жутко следить за этой чёрной точкой в небе, отражённой где-то глубоко в душе.
Рогачёв и учитель, беседуя, тихонько шли вперёд, он остановился, поглядел в спины им и свернул в сторону, к мосту, подавляемый тревогой, а перейдя мост, почувствовал, что домой ему идти не хочется.
И, считая себя несправедливо обиженным, он втайне обвинял отца за это наследство. Бывали дни, когда хотелось мира и дружбы с людьми, а отовсюду на него смотрели косо, недоверчиво или же заискивающе, подхалимисто. Однажды, стеснённый этой злобой и фальшью, Николай угрюмо сказал Рогачёву...
На столе горела лампа, окна были открыты, жёлтый язык огня вздрагивал, вытягиваясь вверх и опускаясь; пред образами чуть теплился в медной лампадке другой, синеватый огонёк, в комнате плавал сумрак. Николаю было неприятно смотреть на эти огни и не хотелось войти к отцу, встречу шёпоту старухи Рогачёвой, стонам больного, чёрным окнам и умирающему огню лампады.
Слова тётки напомнили ему рассказы Рогачёва, обвинявшего отца в том, что он разорил и довёл до тюрьмы кума своего Хомутова, и теперь, слушая шёпот Татьяны, Николай испытывал двойственное чувство: её слова как бы несколько оправдывали его холодное отношение к отцу, но, в то же время, были неприятны, напоминая о Степане, — не хотелось, чтобы Степан был прав в чём-либо.
Ему не хотелось ехать через мост и селом, он направил лошадь вдоль реки — там, версты на четыре ниже плотины, был брод, а ещё дальше — другой, новый мост.
«Не жалко мне его, а даже — хочется, чтоб он помер. Христина, давеча, догадалась об этом, она прямо намекала, чтоб не боялся, — уж, наверно, она об этом. Бедная, а бедные — все жадные; винить их в этом и нельзя, пожалуй…»
Лошадь, зябко встряхивая кожей, потопталась на месте и тихонько пошла, верховой покачнулся, сквозь дрёму ему показалось, что он поворотил назад, но не хотелось открыть глаза, было жалко нарушить сладкое ощущение покоя, ласково обнявшее тело, сжатое утренней свежестью. Он ещё плотнее прикрыл глаза. Он слышал насмешливый свист дрозда, щёлканье клестов, тревожный крик иволги, густое карканье ворон, и, всё поглощая, звучал в ушах масляный голос Христины...
В клети вкусно пахло сушёными грибами, хлебом и копчёной свининой; Николай вспомнил, что он не ужинал вчера и сегодня тоже не ел, — сразу мучительно захотелось есть, рот налился слюною, он с усилием проглотил её, стыдясь своего желания. Чуть слышно доносились хриплые вздохи умирающего, тихонько сморкалась Татьяна, а Рогачиха шептала молитвы.
«Придёт Степан — скажу ему всё, — соображал он. — Вот теперь хорошо бы покурить, курильщики говорят — табак приводит мысли в порядок». Всё сильнее хотелось есть. Он поставил локти на колени, спрятал голову в ладони, чтобы не видеть съестного, и замер, бессвязно думая о происходившем.
День был жаркий, сухой, солнце смотрело прямо в мокрое лицо Назарова, щекотало веки, заставляя щуриться, и сушило слёзы, покрывая кожу точно коростой. Он двигал мускулами, чувствуя всё лицо склеенным, плакать было неудобно, а перестать — неловко. Да уже и не хотелось плакать.
Ему не хотелось совать руку под подушку, она казалась влажной и липкой, и он знал, что под нею не найдёт ключа, — отец носил ключ на поясе. Видя, как опасливо шмыгает тётка носом, стараясь не глядеть в лицо Николая, он понял, что она уже спрятала ключ, и снова спросил...
Назарову хотелось говорить о похоронах отца — как лучше сделать их, о необходимости прогнать тётку, о Христине и своих планах, но он не находил слов и, отягчённый желаниями, вздыхал, почёсывая мокрую голову. По двору бегали девки, нося воду, точно на пожар, ими хозяйственно командовала Дарья, бесцельно расхаживал скучный, измятый Левон, пиная ногами всё, что попадалось по дороге. Вот Дарья облилась водою и стала встряхивать юбку, высоко обнажая крепкие ноги.
Молчание Степана всё более обижало Николая, в голове у него мелькали задорные, злые слова и мысли, но он понимал, что с этим человеком бесполезно говорить, да и лень было двигать языком — тишина и жара вызывали сонное настроение; хотелось идти в огород, лечь там в тень, около бани, и лежать, глядя в чистое небо, где тают все мысли и откуда вливается в душу сладкая спокойная пустота.
Жара обнимала его, ослабляя мысли, хотелось лечь где-нибудь и подремать, он уже пошёл, но в воротах явилась высокая сутулая старуха, с падогом [Палка, трость, посох, дубинка — Ред.] в руке, оглянула двор, остановила глаза на лице Николая и, бросив падог на землю, стала затворять ворота, говоря глухо и поучительно...
Курьер как привез его в Лондон, так появился кому надо и отдал шкатулку, а Левшу в гостинице в номер посадил, но ему тут скоро скучно стало, да и есть захотелось. Он постучал в дверь и показал услужающему себе на рот, а тот сейчас его и свел в пищеприемную комнату.
Вездесущий, ты будешь в каждом шкапу, и вина такие расставим по́ столу, чтоб захотелось пройтись в ки-ка-пу хмурому Петру Апостолу. А в рае опять поселим Евочек: прикажи, — сегодня ночью ж со всех бульваров красивейших девочек я натащу тебе.
А когда сердцу девушки станет жаль, то, уж разумеется, это для нее всегда опаснее. Тут уж непременно захочется и «спасти», и образумить, и воскресить, и призвать к более благородным целям, и возродить к новой жизни и деятельности, — ну, известно, что можно намечтать в этом роде.