Неточные совпадения
— Viva Italia! [
Да здравствует Италия! (Итал.).]
—
Да здравствует молодая Парма! — гремит толпа, опрокидываясь на них.
— Evviva Garibaldi! [
Да здравствует Гарибальди! (Итал.).] — кричат дети, серым клином врезаясь в толпу и исчезая в ней.
— Viva il Socialismo! [
Да здравствует социализм! (Итал.)]
— Evviva Parma-a! [
Да здравствует Парма! (Итал.)]
— Э, всякая работа трудна, до времени, пока ее не полюбишь, а потом — она возбуждает и становится легче. Все-таки —
да, было трудно!
— «Моя работа — кончена, Паоло, — сказал он мне однажды ночью. — Береги себя и возвращайся домой,
да сопутствует тебе мадонна!» Потом долго молчал, закрыв глаза, задыхаясь.
Да, целовали побежденную гору, целовали землю — в тот день особенно близка и понятна стала она мне, синьор, и полюбил я ее, как женщину!
— Конечно, я пошел к отцу, о
да! Конечно, — хотя я знаю, что мертвые не могут ничего слышать, но я пошел: надо уважать желания тех, кто трудился для нас и не менее нас страдал, — не так ли?
—
Да,
да, я пошел к нему на могилу, постучал о землю ногой и сказал, — как он желал этого...
— Мне кажется —
да! Такая брошь, с большим синим камнем, серьги, и много колец, и часы… Думаю — американка…
— О
да! Очень тонкая — правда, но такие глаза, как цветы, и — знаешь — маленький, немного открытый рот…
—
Да,
да, — вдруг сказал старик, покачивая головой, — меленькое счастье — честнее, а большое — лучше… Бедные люди — красивее, а богатые — сильнее… И так всё… всё так!
— Тогда не было так много докторов и люди жили глупее, — о
да! Может быть, они добрей были? А?
— «
Да, пожалуй, ты прав, — сказала наконец Ида. — Если святая матерь помогает тебе и мне теперь, когда мы живем отдельно, ей, конечно, будет легче помогать нам, когда мы будем жить вместе!»
— «
Да, я знаю, что грешу и противоречу себе! — грустно сознавалась она. — Но так хорошо слушать вас и мечтать о возможности счастья для всех людей!»
— И он понял, что она умрет, но не уступит ему. До этого «
да» он порою обнимал и целовал ее, она боролась с ним, но сопротивление ее слабело, и он мечтал уже, что однажды она уступит, и тогда ее инстинкт женщины поможет ему победить ее. Но теперь он понял, что это была бы не победа, а порабощение, и с той поры перестал будить в ней женщину.
Пятьдесят лет ходил он по земле, железная стопа его давила города и государства, как нога слона муравейники, красные реки крови текли от его путей во все стороны; он строил высокие башни из костей побежденных народов; он разрушал жизнь, споря в силе своей со Смертью, он мстил ей за то, что она взяла сына его Джигангира; страшный человек — он хотел отнять у нее все жертвы —
да издохнет она с голода и тоски!
На нем широкая одежда из шелка небесного цвета, ее осыпают зерна жемчуга — не больше пяти тысяч крупных зерен,
да! На его страшной седой голове белая шапка с рубином на острой верхушке, и качается, качается — сверкает этот кровавый глаз, озирая мир.
Вот как говорил поэт Кермани с царем царей, человеком зла и ужаса, и
да будет для нас слава поэта, друга правды, навсегда выше славы Тимура.
—
Да, я. Я победил многих и его и еще не устал от побед. А что ты скажешь о себе, женщина?
— Были леса по дороге,
да, это — было! Встречались вепри, медведи, рыси и страшные быки, с головой, опущенной к земле, и дважды смотрели на меня барсы, глазами, как твои. Но ведь каждый зверь имеет сердце, я говорила с ними, как с тобой, они верили, что я — Мать, и уходили, вздыхая, — им было жалко меня! Разве ты не знаешь, что звери тоже любят детей и умеют бороться за жизнь и свободу их не хуже, чем люди?
—
Да, всё это вечная правда, мы — сильнее смерти, мы, которые непрерывно дарим миру мудрецов, поэтов и героев, мы, кто сеет в нем всё, чем он славен!
Но время шло, а он оставался всё таким же: огромная голова, длинное туловище с четырьмя бессильными придатками; только улыбка его принимала всё более определенное выражение ненасытной жадности
да рот наполнялся двумя рядами острых кривых зубов. Коротенькие лапы научились хватать куски хлеба и почти безошибочно тащили их в большой, горячий рот.
—
Да! — сказала она. — Это — страшнее.
— О
да, я помню о них, мать! И они мне нужны, ибо только в памяти людей бессмертны герои!
—
Да, так вот этот ветер и ударил нас в четырех километрах от берега — совсем близко, как видите, ударил неожиданно, как трус и подлец.
—
Да, так вот — помню я его милое мне мокрое лицо и огромные глаза — смотрели они на меня серьезно, с любовью, и так, что я знал тогда — мне суждено погибнуть не в этот день. Боялся, но знал, что не погибну.
— Я?
Да, я тоже был порядочно измят, на берег меня втащили без памяти. Нас принесло к материку, за Амальфи [Амальфи — город на побережье Салернского залива.] — чуждое место, но, конечно, свои люди — тоже рыбаки, такие случаи их не удивляют, но делают добрыми: люди, которые ведут опасную жизнь, всегда добры!
Еще много спорили, но в конце концов остановились на этом, и Джузеппе Чиротта был очень доволен, что отделался так дешево,
да и всех удовлетворило это: дело не дошло ни до суда, ни до ножа, а решилось в своем кругу.
—
Да,
да! Чем дальше на север, тем настойчивее люди! — утверждает Джиованни, большеголовый, широкоплечий парень, в черных кудрях; лицо у него медно-красное, нос обожжен солнцем и покрыт белой чешуей омертвевшей кожи; глаза — большие, добрые, как у вола, и на левой руке нет большого пальца. Его речь так же медленна, как движения рук, пропитанных маслом и железной пылью. Сжимая стакан вина в темных пальцах, с обломанными ногтями, он продолжает басом...
—
Да! — сказал маленький маляр, подняв стакан, и, ловя вином солнечный луч, напевает...
— Благодарю и —
да здравствуют стойкие люди! — воскликнул слесарь, выпил, вытер ладонью усы и продолжал...
— «Звери —
да! Но — что в них детского?»
—
Да, это очень годится для поэмы! Я думаю, что сумею сделать ее. Когда человеку минет двадцать пять лет — он становится плохим лириком.
—
Да, вчера, на крыше отеля «Комо».
Тишина; только птицы щебечут в саду, гудят пчелы над цветами,
да где-то на горе, среди виноградников, жарко вздыхает песня: поют двое — мужчина и женщина, каждый куплет отделен от другого минутою молчания — это дает песне особую выразительность, что-то молитвенное.
—
Да, — серьезно говорил он, склоняя свою большую голову набок и глядя в лицо ей темным взглядом неживых глаз.
— Ах,
да, конечно! — сказала мать густым голосом, сырым, точно осенний ветер.
— Ах,
да, тут нечем гордиться! — сказала мать. — Сколько ума в этой головке, о!
—
Да. Это — врожденное свойство…
—
Да, — отзывался горбун.