Неточные совпадения
Когда он лег и уснул, мать осторожно встала со своей постели и тихо подошла к нему. Павел лежал кверху грудью, и на белой подушке четко рисовалось его смуглое, упрямое и строгое лицо. Прижав руки к груди, мать, босая и в одной рубашке,
стояла у его постели, губы ее беззвучно двигались, а из глаз медленно и ровно одна
за другой текли большие мутные слезы.
— Не
за копейку надо
стоять, а —
за справедливость, — вот! Дорога нам не копейка наша, — она не круглее других, но — она тяжеле, — в ней крови человеческой больше, чем в директорском рубле, — вот! И не копейкой дорожим, — кровью, правдой, — вот!
— Пора нам, старикам, на погост, Ниловна! Начинается новый народ. Что мы жили? На коленках ползали и все в землю кланялись. А теперь люди, — не то опамятовались, не то — еще хуже ошибаются, ну — не похожи на нас. Вот она, молодежь-то, говорит с директором, как с равным… да-а! До свидания, Павел Михайлов, хорошо ты, брат,
за людей
стоишь! Дай бог тебе, — может, найдешь ходы-выходы, — дай бог!
Когда его увели, она села на лавку и, закрыв глаза, тихо завыла. Опираясь спиной о стену, как, бывало, делал ее муж, туго связанная тоской и обидным сознанием своего бессилия, она, закинув голову, выла долго и однотонно, выливая в этих звуках боль раненого сердца. А перед нею неподвижным пятном
стояло желтое лицо с редкими усами, и прищуренные глаза смотрели с удовольствием. В груди ее черным клубком свивалось ожесточение и злоба на людей, которые отнимают у матери сына
за то, что сын ищет правду.
Она не топила печь, не варила себе обед и не пила чая, только поздно вечером съела кусок хлеба. И когда легла спать — ей думалось, что никогда еще жизнь ее не была такой одинокой, голой.
За последние годы она привыкла жить в постоянном ожидании чего-то важного, доброго. Вокруг нее шумно и бодро вертелась молодежь, и всегда перед нею
стояло серьезное лицо сына, творца этой тревожной, но хорошей жизни. А вот нет его, и — ничего нет.
— Правильно! — сказал Егор Иванович. — А если мы ухитримся испортить им эту обедню, так они и совсем в дураках останутся. Дело
стоит так: если мы теперь перестанем доставлять на фабрику наши книжечки, жандармишки уцепятся
за это грустное явление и обратят его против Павла со товарищи, иже с ним ввергнуты в узилище…
Через полчаса, согнутая тяжестью своей ноши, спокойная и уверенная, она
стояла у ворот фабрики. Двое сторожей, раздражаемые насмешками рабочих, грубо ощупывали всех входящих во двор, переругиваясь с ними. В стороне
стоял полицейский и тонконогий человек с красным лицом, с быстрыми глазами. Мать, передвигая коромысло с плеча на плечо, исподлобья следила
за ним, чувствуя, что это шпион.
Рыбин согнулся и неохотно, неуклюже вылез в сени. Мать с минуту
стояла перед дверью, прислушиваясь к тяжелым шагам и сомнениям, разбуженным в ее груди. Потом тихо повернулась, прошла в комнату и, приподняв занавеску, посмотрела в окно.
За стеклом неподвижно
стояла черная тьма.
Она ушла в угол, где
стояла кровать, закрытая ситцевым пологом, и Андрей, сидя у стола, долго слышал теплый шелест ее молитв и вздохов. Быстро перекидывая страницы книги, он возбужденно потирал лоб, крутил усы длинными пальцами, шаркал ногами. Стучал маятник часов,
за окном вздыхал ветер.
— А — богатые? А те, которые
за них
стоят?
Мать ходила взад и вперед и смотрела на сына, Андрей, слушая его рассказы,
стоял у окна, заложив руки
за спину. Павел расхаживал по комнате. У него отросла борода, мелкие кольца тонких, темных волос густо вились на щеках, смягчая смуглый цвет лица.
— Знаете? — сказал хохол,
стоя в двери. — Много горя впереди у людей, много еще крови выжмут из них, но все это, все горе и кровь моя, — малая цена
за то, что уже есть в груди у меня, в мозгу моем… Я уже богат, как звезда лучами, — я все снесу, все вытерплю, — потому что есть во мне радость, которой никто, ничто, никогда не убьет! В этой радости — сила!
Мать молча тянула его
за руку к столу, и наконец ей удалось посадить Андрея на стул. А сама она села рядом с ним плечо к плечу. Павел же
стоял перед ним, угрюмо пощипывая бороду.
— Мне даже тошно стало, как взглянул я снова на эту жизнь. Вижу — не могу! Однако поборол себя, — нет, думаю, шалишь, душа! Я останусь! Я вам хлеба не достану, а кашу заварю, — я, брат, заварю ее! Несу в себе обиду
за людей и на людей. Она у меня ножом в сердце
стоит и качается.
Мать схватилась руками
за грудь, оглянулась и увидела, что толпа, раньше густо наполнявшая улицу,
стоит нерешительно, мнется и смотрит, как от нее уходят люди со знаменем.
За ними шло несколько десятков, и каждый шаг вперед заставлял кого-нибудь отскакивать в сторону, точно путь посреди улицы был раскален, жег подошвы.
Мать видела необъятно много, в груди ее неподвижно
стоял громкий крик, готовый с каждым вздохом вырваться на волю, он душил ее, но она сдерживала его, хватаясь руками
за грудь. Ее толкали, она качалась на ногах и шла вперед без мысли, почти без сознания. Она чувствовала, что людей сзади нее становится все меньше, холодный вал шел им навстречу и разносил их.
Под знаменем
стояло человек двадцать, не более, но они
стояли твердо, притягивая мать к себе чувством страха
за них и смутным желанием что-то сказать им…
Снился ей желтый песчаный курган
за болотом, по дороге в город. На краю его, над обрывом, спускавшимся к ямам, где брали песок,
стоял Павел и голосом Андрея тихо, звучно пел...
Она ходила
за Николаем, замечая, где что
стоит, спрашивала о порядке жизни, он отвечал ей виноватым тоном человека, который знает, что он все делает не так, как нужно, а иначе не умеет.
Ефим принес горшок молока, взял со стола чашку, сполоснул водой и, налив в нее молоко, подвинул к Софье, внимательно слушая рассказ матери. Он двигался и делал все бесшумно, осторожно. Когда мать кончила свой краткий рассказ — все молчали с минуту, не глядя друг на друга. Игнат, сидя
за столом, рисовал ногтем на досках какой-то узор, Ефим
стоял сзади Рыбина, облокотясь на его плечо, Яков, прислонясь к стволу дерева, сложил на груди руки и опустил голову. Софья исподлобья оглядывала мужиков…
Людмила взяла мать под руку и молча прижалась к ее плечу. Доктор, низко наклонив голову, протирал платком пенсне. В тишине
за окном устало вздыхал вечерний шум города, холод веял в лица, шевелил волосы на головах. Людмила вздрагивала, по щеке ее текла слеза. В коридоре больницы метались измятые, напуганные звуки, торопливое шарканье ног, стоны, унылый шепот. Люди, неподвижно
стоя у окна, смотрели во тьму и молчали.
Схватив ее
за плечо, рядом с нею
стояла Софья, без шляпы, с растрепанными волосами, поддерживая молодого парня, почти мальчика. Он отирал рукой разбитое, окровавленное лицо и бормотал дрожащими губами...
Когда она вышла на крыльцо, острый холод ударил ей в глаза, в грудь, она задохнулась, и у нее одеревенели ноги, — посредине площади шел Рыбин со связанными
за спиной руками, рядом с ним шагали двое сотских, мерно ударяя о землю палками, а у крыльца волости
стояла толпа людей и молча ждала.
И всю дорогу до города, на тусклом фоне серого дня, перед матерью
стояла крепкая фигура чернобородого Михаилы, в разорванной рубахе, со связанными
за спиной руками, всклокоченной головой, одетая гневом и верою в свою правду.
Стоя среди комнаты полуодетая, она на минуту задумалась. Ей показалось, что нет ее, той, которая жила тревогами и страхом
за сына, мыслями об охране его тела, нет ее теперь — такой, она отделилась, отошла далеко куда-то, а может быть, совсем сгорела на огне волнения, и это облегчило, очистило душу, обновило сердце новой силой. Она прислушивалась к себе, желая заглянуть в свое сердце и боясь снова разбудить там что-либо старое, тревожное.
Она не торопясь подошла к лавке и села, осторожно, медленно, точно боясь что-то порвать в себе. Память, разбуженная острым предчувствием беды, дважды поставила перед нею этого человека — один раз в поле,
за городом после побега Рыбина, другой — в суде. Там рядом с ним
стоял тот околодочный, которому она ложно указала путь Рыбина. Ее знали,
за нею следили — это было ясно.