Неточные совпадения
Мать тяжело вздохнула. Он был прав. Она сама знала, что, кроме кабака,
людям негде почерпнуть радости. Но все-таки сказала...
Но росла ее тревога. Не становясь от времени яснее, она все более остро щекотала сердце предчувствием чего-то необычного. Порою у
матери являлось недовольство сыном, она думала: «Все
люди — как
люди, а он — как монах. Уж очень строг. Не по годам это…»
— Да я уже и жду! — спокойно сказал длинный
человек. Его спокойствие, мягкий голос и простота лица ободряли
мать.
Человек смотрел на нее открыто, доброжелательно, в глубине его прозрачных глаз играла веселая искра, а во всей фигуре, угловатой, сутулой, с длинными ногами, было что-то забавное и располагающее к нему. Одет он был в синюю рубашку и черные шаровары, сунутые в сапоги. Ей захотелось спросить его — кто он, откуда, давно ли знает ее сына, но вдруг он весь покачнулся и сам спросил ее...
«Ишь ты!» — внутренно воскликнула
мать, и ей захотелось сказать хохлу что-то ласковое. Но дверь неторопливо отворилась, и вошел Николай Весовщиков, сын старого вора Данилы, известный всей слободе нелюдим. Он всегда угрюмо сторонился
людей, и над ним издевались за это. Она удивленно спросила его...
Потом пришли двое парней, почти еще мальчики. Одного из них
мать знала, — это племянник старого фабричного рабочего Сизова — Федор, остролицый, с высоким лбом и курчавыми волосами. Другой, гладко причесанный и скромный, был незнаком ей, но тоже не страшен. Наконец явился Павел и с ним два молодых
человека, она знала их, оба — фабричные. Сын ласково сказал ей...
Появлялись новые
люди. В маленькой комнате Власовых становилось тесно и душно. Приходила Наташа, иззябшая, усталая, но всегда неисчерпаемо веселая и живая.
Мать связала ей чулки и сама надела на маленькие ноги. Наташа сначала смеялась, а потом вдруг замолчала, задумалась и тихонько сказала...
— А я в получку новые куплю! — ответил он, засмеялся и вдруг, положив ей на плечо свою длинную руку, спросил: — А может, вы и есть родная моя
мать? Только вам не хочется в том признаться
людям, как я очень некрасивый, а?
Мать понимала, что этот шум поднят работой ее сына. Она видела, как
люди стягивались вокруг него, — и опасения за судьбу Павла сливались с гордостью за него.
Мать слушала его слабый, вздрагивающий и ломкий голос и, со страхом глядя в желтое лицо, чувствовала в этом
человеке врага без жалости, с сердцем, полным барского презрения к
людям. Она мало видела таких
людей и почти забыла, что они есть.
Мать, невольно отдаваясь чувству ненависти к этому
человеку, вдруг, точно прыгнув в холодную воду, охваченная дрожью, выпрямилась, шрам ее побагровел, и бровь низко опустилась.
— Погоди, Павел! — крикнула
мать, порываясь к столу. — Зачем вы
людей хватаете?
Мать жадно слушала его крепкую речь; было приятно видеть, что к сыну пришел пожилой
человек и говорит с ним, точно исповедуется. Но ей казалось, что Павел ведет себя слишком сухо с гостем, и, чтобы смягчить его отношение, она спросила Рыбина...
— Вот так, да! — воскликнул Рыбин, стукнув пальцами по столу. — Они и бога подменили нам, они все, что у них в руках, против нас направляют! Ты помни,
мать, бог создал
человека по образу и подобию своему, — значит, он подобен
человеку, если
человек ему подобен! А мы — не богу подобны, но диким зверям. В церкви нам пугало показывают… Переменить бога надо,
мать, очистить его! В ложь и в клевету одели его, исказили лицо ему, чтобы души нам убить!..
По улице шли быстро и молча.
Мать задыхалась от волнения и чувствовала — надвигается что-то важное. В воротах фабрики стояла толпа женщин, крикливо ругаясь. Когда они трое проскользнули во двор, то сразу попали в густую, черную, возбужденно гудевшую толпу.
Мать видела, что все головы были обращены в одну сторону, к стене кузнечного цеха, где на груде старого железа и фоне красного кирпича стояли, размахивая руками, Сизов, Махотин, Вялов и еще
человек пять пожилых, влиятельных рабочих.
Толкали ее. Но это не останавливало
мать; раздвигая
людей плечами и локтями, она медленно протискивалась все ближе к сыну, повинуясь желанию встать рядом с ним.
— Ты,
мать, — хороший
человек…
Когда его увели, она села на лавку и, закрыв глаза, тихо завыла. Опираясь спиной о стену, как, бывало, делал ее муж, туго связанная тоской и обидным сознанием своего бессилия, она, закинув голову, выла долго и однотонно, выливая в этих звуках боль раненого сердца. А перед нею неподвижным пятном стояло желтое лицо с редкими усами, и прищуренные глаза смотрели с удовольствием. В груди ее черным клубком свивалось ожесточение и злоба на
людей, которые отнимают у
матери сына за то, что сын ищет правду.
— Хорошая она девушка, — неопределенно проговорила
мать, думая о том, что сообщил ей Егор. Ей было обидно услышать это не от сына, а от чужого
человека, и она плотно поджала губы, низко опустив брови.
Он залпом выпил стакан чаю и продолжал рассказывать. Перечислял годы и месяцы тюремного заключения, ссылки, сообщал о разных несчастиях, об избиениях в тюрьмах, о голоде в Сибири.
Мать смотрела на него, слушала и удивлялась, как просто и спокойно он говорил об этой жизни, полной страданий, преследований, издевательств над
людьми…
Но думает не о ней, о
матери, — у него есть
человек ближе нее.
Через полчаса, согнутая тяжестью своей ноши, спокойная и уверенная, она стояла у ворот фабрики. Двое сторожей, раздражаемые насмешками рабочих, грубо ощупывали всех входящих во двор, переругиваясь с ними. В стороне стоял полицейский и тонконогий
человек с красным лицом, с быстрыми глазами.
Мать, передвигая коромысло с плеча на плечо, исподлобья следила за ним, чувствуя, что это шпион.
— Меня-то пропустили бы! — попросила
мать. — Видите,
человек с ношей, спина ломится!
— Нет, вас я особенно люблю! — настаивала она. — Была бы у вас
мать, завидовали бы ей
люди, что сын у нее такой…
— Нечистая она, наша бабья любовь!.. Любим мы то, что нам надо. А вот смотрю я на вас, — о
матери вы тоскуете, — зачем она вам? И все другие
люди за народ страдают, в тюрьмы идут и в Сибирь, умирают… Девушки молодые ходят ночью, одни, по грязи, по снегу, в дождик, — идут семь верст из города к нам. Кто их гонит, кто толкает? Любят они! Вот они — чисто любят! Веруют! Веруют, Андрюша! А я — не умею так! Я люблю свое, близкое!
— Вот как? — задумчиво и тихо сказала
мать, и глаза ее грустно остановились на лице хохла. — Да. Вот как? Отказываются
люди от себя…
Чутким сердцем
мать понимала, что этому
человеку тяжело, но его боль не возбуждала в ней сострадания.
Мать посмотрела на него, и в ее груди тихо пошевелилось враждебное чувство к этому
человеку.
— За то, что помогаешь великому нашему делу, спасибо! — говорил он. — Когда
человек может назвать
мать свою и по духу родной — это редкое счастье!
Завязался один из тех споров, когда
люди начинали говорить словами, непонятными для
матери. Кончили обедать, а все еще ожесточенно осыпали друг друга трескучим градом мудреных слов. Иногда говорили просто.
Пили чай, сидели за столом до полуночи, ведя задушевную беседу о жизни, о
людях, о будущем. И, когда мысль была ясна ей,
мать, вздохнув, брала из прошлого своего что-нибудь, всегда тяжелое и грубое, и этим камнем из своего сердца подкрепляла мысль.
Люди рассыпались под его толчками. Некоторые быстро побежали прочь. Кто-то засмеялся злорадным смехом.
Мать пошла домой.
— Жаль, не было тебя! — сказал Павел Андрею, который хмуро смотрел в свой стакан чая, сидя у стола. — Вот посмотрел бы ты на игру сердца, — ты все о сердце говоришь! Тут Рыбин таких паров нагнал, — опрокинул меня, задавил!.. Я ему и возражать но мог. Сколько в нем недоверия к
людям, и как он их дешево ценит! Верно говорит
мать — страшную силу несет в себе этот
человек!..
На рассвете выл фабричный гудок, сын и Андрей наскоро пили чай, закусывали и уходили, оставляя
матери десяток поручений. И целый день она кружилась, как белка в колесе, варила обед, варила лиловый студень для прокламаций и клей для них, приходили какие-то
люди, совали записки для передачи Павлу и исчезали, заражая ее своим возбуждением.
Марья Корсунова в разговоре с
матерью сказала ей, отражая в своих словах мнение полиции, с которою она жила дружно, как со всеми
людьми...
— Вы не беспокойтесь! — бормотала
мать. — Это святое дело… Вы подумайте — ведь и Христа не было бы, если бы его ради
люди не погибали!
Сердце
матери забилось слишком сильно, и она начала отставать. Ее быстро оттолкнули в сторону, притиснули к забору, и мимо нее, колыхаясь, потекла густая волна
людей — их было много, и это радовало ее.
Не видя ничего, не зная, что случилось впереди,
мать расталкивала толпу, быстро подвигаясь вперед, а навстречу ей пятились
люди, одни — наклонив головы и нахмурив брови, другие — конфузливо улыбаясь, третьи — насмешливо свистя. Она тоскливо осматривала их лица, ее глаза молча спрашивали, просили, звали…
В конце улицы, — видела
мать, — закрывая выход на площадь, стояла серая стена однообразных
людей без лиц. Над плечом у каждого из них холодно и тонко блестели острые полоски штыков. И от этой стены, молчаливой, неподвижной, на рабочих веяло холодом, он упирался в грудь
матери и проникал ей в сердце.
Стало тихо, чутко. Знамя поднялось, качнулось и, задумчиво рея над головами
людей, плавно двинулось к серой стене солдат.
Мать вздрогнула, закрыла глаза и ахнула — Павел, Андрей, Самойлов и Мазин только четверо оторвались от толпы.
Мать схватилась руками за грудь, оглянулась и увидела, что толпа, раньше густо наполнявшая улицу, стоит нерешительно, мнется и смотрит, как от нее уходят
люди со знаменем. За ними шло несколько десятков, и каждый шаг вперед заставлял кого-нибудь отскакивать в сторону, точно путь посреди улицы был раскален, жег подошвы.
Мать видела необъятно много, в груди ее неподвижно стоял громкий крик, готовый с каждым вздохом вырваться на волю, он душил ее, но она сдерживала его, хватаясь руками за грудь. Ее толкали, она качалась на ногах и шла вперед без мысли, почти без сознания. Она чувствовала, что
людей сзади нее становится все меньше, холодный вал шел им навстречу и разносил их.
Под знаменем стояло
человек двадцать, не более, но они стояли твердо, притягивая
мать к себе чувством страха за них и смутным желанием что-то сказать им…
Мать видела в десятке шагов от себя снова густую толпу
людей. Они рычали, ворчали, свистели и, медленно отступая в глубь улицы, разливались во дворы.
Переулок круто поворачивал влево, и за углом
мать увидала большую, тесную кучу
людей; чей-то голос сильно и громко говорил...
— Голубчики!
Люди! — крикнула
мать, втискиваясь в толпу. Перед нею уважительно расступались. Кто-то засмеялся...
На
мать смотрели с грустью, с уважением, гул сочувствия провожал ее. Сизов молчаливо отстранял
людей с дороги, они молча сторонились и, повинуясь неясной силе, тянувшей их за
матерью, не торопясь, шли за нею, вполголоса перекидываясь краткими словами.
— Взять их! — вдруг крикнул священник, останавливаясь посреди церкви. Риза исчезла с него, на лице появились седые, строгие усы. Все бросились бежать, и дьякон побежал, швырнув кадило в сторону, схватившись руками за голову, точно хохол.
Мать уронила ребенка на пол, под ноги
людей, они обегали его стороной, боязливо оглядываясь на голое тельце, а она встала на колени и кричала им...
Он скоро ушел на службу, а
мать задумалась об «этом деле», которое изо дня в день упрямо и спокойно делают
люди. И она почувствовала себя перед ними, как перед горою в ночной час.
— У меня голова кружится, и как будто я — сама себе чужая, — продолжала
мать. — Бывало — ходишь, ходишь около
человека прежде чем что-нибудь скажешь ему от души, а теперь — всегда душа открыта, и сразу говоришь такое, чего раньше не подумала бы…