Неточные совпадения
— Разве же есть где на земле необиженная душа? Меня столько обижали, что я уже устал обижаться. Что поделаешь, если
люди не могут иначе? Обиды мешают дело делать, останавливаться около них — даром время терять. Такая жизнь! Я прежде, бывало, сердился на
людей, а подумал, вижу — не
стоит. Всякий боится, как бы сосед не ударил, ну и старается поскорее сам в ухо дать. Такая жизнь, ненько моя!
По улице шли быстро и молча. Мать задыхалась от волнения и чувствовала — надвигается что-то важное. В воротах фабрики
стояла толпа женщин, крикливо ругаясь. Когда они трое проскользнули во двор, то сразу попали в густую, черную, возбужденно гудевшую толпу. Мать видела, что все головы были обращены в одну сторону, к стене кузнечного цеха, где на груде старого железа и фоне красного кирпича
стояли, размахивая руками, Сизов, Махотин, Вялов и еще
человек пять пожилых, влиятельных рабочих.
Ей хотелось обнять его, заплакать, но рядом
стоял офицер и, прищурив глаза, смотрел на нее. Губы у него вздрагивали, усы шевелились — Власовой казалось, что этот
человек ждет ее слез, жалоб и просьб. Собрав все силы, стараясь говорить меньше, она сжала руку сына и, задерживая дыхание, медленно, тихо сказала...
Когда его увели, она села на лавку и, закрыв глаза, тихо завыла. Опираясь спиной о стену, как, бывало, делал ее муж, туго связанная тоской и обидным сознанием своего бессилия, она, закинув голову, выла долго и однотонно, выливая в этих звуках боль раненого сердца. А перед нею неподвижным пятном
стояло желтое лицо с редкими усами, и прищуренные глаза смотрели с удовольствием. В груди ее черным клубком свивалось ожесточение и злоба на
людей, которые отнимают у матери сына за то, что сын ищет правду.
Через полчаса, согнутая тяжестью своей ноши, спокойная и уверенная, она
стояла у ворот фабрики. Двое сторожей, раздражаемые насмешками рабочих, грубо ощупывали всех входящих во двор, переругиваясь с ними. В стороне
стоял полицейский и тонконогий
человек с красным лицом, с быстрыми глазами. Мать, передвигая коромысло с плеча на плечо, исподлобья следила за ним, чувствуя, что это шпион.
— Виноват, видишь ли, тот, кто первый сказал — это мое!
Человек этот помер несколько тысяч лет тому назад, и на него сердиться не
стоит! — шутя говорил хохол, но глаза его смотрели беспокойно.
— Все переменилось, —
люди стали горячее, погода холоднее. Бывало, в это время тепло
стоит, небо ясное, солнышко…
— Знаете? — сказал хохол,
стоя в двери. — Много горя впереди у
людей, много еще крови выжмут из них, но все это, все горе и кровь моя, — малая цена за то, что уже есть в груди у меня, в мозгу моем… Я уже богат, как звезда лучами, — я все снесу, все вытерплю, — потому что есть во мне радость, которой никто, ничто, никогда не убьет! В этой радости — сила!
— Мне даже тошно стало, как взглянул я снова на эту жизнь. Вижу — не могу! Однако поборол себя, — нет, думаю, шалишь, душа! Я останусь! Я вам хлеба не достану, а кашу заварю, — я, брат, заварю ее! Несу в себе обиду за
людей и на
людей. Она у меня ножом в сердце
стоит и качается.
— Мужику не то интересно, откуда земля явилась, а как она по рукам разошлась, — как землю из-под ног у народа господа выдернули?
Стоит она или вертится, это не важно — ты ее хоть на веревке повесь, — давала бы есть; хоть гвоздем к небу прибей — кормила бы
людей!..
В конце улицы, — видела мать, — закрывая выход на площадь,
стояла серая стена однообразных
людей без лиц. Над плечом у каждого из них холодно и тонко блестели острые полоски штыков. И от этой стены, молчаливой, неподвижной, на рабочих веяло холодом, он упирался в грудь матери и проникал ей в сердце.
Мать схватилась руками за грудь, оглянулась и увидела, что толпа, раньше густо наполнявшая улицу,
стоит нерешительно, мнется и смотрит, как от нее уходят
люди со знаменем. За ними шло несколько десятков, и каждый шаг вперед заставлял кого-нибудь отскакивать в сторону, точно путь посреди улицы был раскален, жег подошвы.
Мать видела необъятно много, в груди ее неподвижно
стоял громкий крик, готовый с каждым вздохом вырваться на волю, он душил ее, но она сдерживала его, хватаясь руками за грудь. Ее толкали, она качалась на ногах и шла вперед без мысли, почти без сознания. Она чувствовала, что
людей сзади нее становится все меньше, холодный вал шел им навстречу и разносил их.
Под знаменем
стояло человек двадцать, не более, но они
стояли твердо, притягивая мать к себе чувством страха за них и смутным желанием что-то сказать им…
Солдаты обогнали ее, она остановилась, оглянулась. В конце улицы редкою цепью
стояли они же, солдаты, заграждая выход на площадь. Площадь была пуста. Впереди тоже качались серые фигуры, медленно двигаясь на
людей…
Она ходила за Николаем, замечая, где что
стоит, спрашивала о порядке жизни, он отвечал ей виноватым тоном
человека, который знает, что он все делает не так, как нужно, а иначе не умеет.
Людмила взяла мать под руку и молча прижалась к ее плечу. Доктор, низко наклонив голову, протирал платком пенсне. В тишине за окном устало вздыхал вечерний шум города, холод веял в лица, шевелил волосы на головах. Людмила вздрагивала, по щеке ее текла слеза. В коридоре больницы метались измятые, напуганные звуки, торопливое шарканье ног, стоны, унылый шепот.
Люди, неподвижно
стоя у окна, смотрели во тьму и молчали.
Когда она вышла на крыльцо, острый холод ударил ей в глаза, в грудь, она задохнулась, и у нее одеревенели ноги, — посредине площади шел Рыбин со связанными за спиной руками, рядом с ним шагали двое сотских, мерно ударяя о землю палками, а у крыльца волости
стояла толпа
людей и молча ждала.
Несколько
человек солидно отошли от толпы в разные стороны, вполголоса переговариваясь и покачивая головами. Но все больше сбегалось плохо и наскоро одетых, возбужденных
людей. Они кипели темной пеной вокруг Рыбина, а он
стоял среди них, как часовня в лесу, подняв руки над головой, и, потрясая ими, кричал в толпу...
Не шевелясь, не мигая глазами, без сил и мысли, мать
стояла точно в тяжелом сне, раздавленная страхом и жалостью. В голове у нее, как шмели, жужжали обиженные, угрюмые и злые крики
людей, дрожал голос станового, шуршали чьи-то шепоты…
— Дело чистое, Степан, видишь? Дело отличное! Я тебе говорил — это народ собственноручно начинает. А барыня — она правды не скажет, ей это вредно. Я ее уважаю, что же говорить!
Человек хороший и добра нам хочет, ну — немножко — и чтобы без убытка для себя! Народ же — он желает прямо идти и ни убытка, ни вреда не боится — видал? Ему вся жизнь вредна, везде — убыток, ему некуда повернуться, кругом — ничего, кроме —
стой! — кричат со всех сторон.
— Не беспокойтесь! Все будет в порядке, мамаша! Чемоданчик ваш у меня. Давеча, как он сказал мне про вас, что, дескать, вы тоже с участием в этом и
человека того знаете, — я ему говорю — гляди, Степан! Нельзя рот разевать в таком строгом случае! Ну, и вы, мамаша, видно, тоже почуяли нас, когда мы около
стояли. У честных
людей рожи заметные, потому — немного их по улицам ходит, — прямо сказать! Чемоданчик ваш у меня…
— Уже их много родилось, таких
людей, все больше рождается, и все они, до конца своего, будут
стоять за свободу для
людей, за правду…
—
Стой! — крикнул один, тяжело дыша. —
Человека — с бородой — не видала?
На конце стола у конторки
стоял высокий лысоватый
человек, покашливал, шелестел бумагами.
По коридору бродили
люди, собирались в группы, возбужденно и вдумчиво разговаривая глухими голосами. Почти никто не
стоял одиноко — на всех лицах было ясно видно желание говорить, спрашивать, слушать. В узкой белой трубе между двух стен
люди мотались взад и вперед, точно под ударами сильного ветра, и, казалось, все искали возможности стать на чем-то твердо и крепко.
Она оглянулась.
Человек с косыми плечами
стоял боком к ней и что-то говорил своему соседу, чернобородому парню в коротком пальто и в сапогах по колено.
— Не нуждается? Гм, — ну, все ж я буду продолжать… Вы
люди, для которых нет ни своих, ни чужих, вы — свободные
люди. Вот
стоят перед вами две стороны, и одна жалуется — он меня ограбил и замордовал совсем! А другая отвечает — имею право грабить и мордовать, потому что у меня ружье есть…
У скамей
стоял чиновник и, махая руками на
людей, вполголоса говорил...
На улице морозный воздух сухо и крепко обнял тело, проник в горло, защекотал в носу и на секунду сжал дыхание в груди. Остановясь, мать оглянулась: близко от нее на углу
стоял извозчик в мохнатой шапке, далеко — шел какой-то
человек, согнувшись, втягивая голову в плечи, а впереди него вприпрыжку бежал солдат, потирая уши.
Она сделала это —
человек, осторожно переступая с ноги на ногу,
стоял на том же месте, казалось, он чего-то хочет и не решается.
Она не торопясь подошла к лавке и села, осторожно, медленно, точно боясь что-то порвать в себе. Память, разбуженная острым предчувствием беды, дважды поставила перед нею этого
человека — один раз в поле, за городом после побега Рыбина, другой — в суде. Там рядом с ним
стоял тот околодочный, которому она ложно указала путь Рыбина. Ее знали, за нею следили — это было ясно.